Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь;оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом накритики. Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и дожурнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так,особенно у нас. Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимаетбасни, если в конце ее на находит нравоучения. Она не угадывает шутки, нечувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она еще не знает, что впорядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места;что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимоеи тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимыйи верный удар. Наша публика похожа на провинциала, который, подслушавразговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался быуверен, что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимнойнежнейшей дружбы. Эта книга испытала на себе еще недавно несчастную доверчивостьнекоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужаснообиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственногочеловека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, чтосочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых... Старая ижалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется,кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва лиизбегнет упрека в покушении на оскорбление личности! Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но неодного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашегопоколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не можетбыть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существованиявсех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете вдействительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо болееужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находиту вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы тогожелали?.. Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините.Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужныгорькие лекарства, едкие истины. Но не думайте, однако, после этого, чтобавтор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителемлюдских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто быловесело рисовать современного человека, каким он его понимает, и к его ивашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана,а как ее излечить - это уж бог знает! Часть перваяIБЭЛА Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла изодного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми запискамио Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан состальными вещами, к счастью для меня, остался цел. Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал вКойшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успетьдо ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни.Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватыескалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы,исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизуАрагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного,полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своеючешуею. Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Туттолпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдовостановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележкуна эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, - а эта гораимеет около двух верст длины. Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из нихвзвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти однимкриком. За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало,несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меняудивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки,обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесскаямохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал,что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшиеусы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к немуи поклонился: он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма. - Мы с вами попутчики, кажется? Он молча опять поклонился. - Вы, верно, едете в Ставрополь? - Так-с точно... с казенными вещами. - Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быкатащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этихосетин? Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня. - Вы, верно, недавно на Кавказе? - С год, - отвечал я. Он улыбнулся вторично. - А что ж? - Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, чтокричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягитехоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места...Ужасные плуты! А что с них возьмешь?.. Любят деньги драть с проезжающих...Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я ихзнаю, меня не проведут! - А вы давно здесь служите? - Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче1, - отвечал он,приосанившись. - Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, - прибавилон, - и при нем получил два чина за дела против горцев. - А теперь вы?.. - Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?.. Я сказал ему. Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга. Навершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днембез промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливуснегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя ужене так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быковлошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувшийволнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал ужеоттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку;но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались. - Ведь этакий народ! - сказал он, - и хлеба по-русски назвать не умеет,а выучил: "Офицер, дай на водку!" Уж татары по мне лучше: те хотьнепьющие... До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что пожужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокоеущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами,покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшемпоследний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно,мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонамдороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядываликустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышатьсреди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровноепобрякиванье русского колокольчика. - Завтра будет славная погода! - сказал я. Штабс-капитан не отвечал нислова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас. - Что ж это? - спросил я. - Гуд-гора. - Ну так что ж? - Посмотрите, как курится. И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки -облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небеона казалась пятном. Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей. и переднами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущельезагудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалилснег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана... - Нам придется здесь ночевать, - сказал он с досадою, - в такую метельчерез горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? - спросил онизвозчика. - Не было, господин, - отвечал осетин-извозчик, - а висит много, много. За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег вдымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо сомной был чугунный чайник - единственная отрада моя в путешествиях поКавказу. Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрыеступени вели к ее двери. Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этихлюдей заменяет лакейскую). Я не знал, куда деваться: тут блеют овцы, тамворчит собака. К счастью, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найтидругое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольнозанимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченныестолба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, идым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокругтакой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели двестарухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечегобыло делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипелприветливо. - Жалкие люди! - сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязныххозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении. - Преглупый народ! - отвечал он. - Поверите ли? ничего не умеют, неспособны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы иличеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружиюникакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинноосетины! - А вы долго были в Чечне? - Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, -знаете? - Слыхал. - Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее;а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидити караулит: чуть зазевался, того и гляди - либо аркан на шее, либо пуля взатылке. А молодцы!.. - А, чай, много с вами бывало приключений? - сказал я, подстрекаемыйлюбопытством. - Как не бывать! бывало... Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страххотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку - желание, свойственноевсем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил изчемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним. Онотхлебнул и сказал как будто про себя: "Да, бывало!" Это восклицание подаломне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать;им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье сротой, и целые пять лет ему никто не скажет "здравствуйте" (потому чтофельдфебель говорит "здравия желаю"). А поболтать было бы о чем: кругомнарод дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тутпоневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают. - Не хотите ли подбавить рому? - сказал я своему собеседнику, - у меняесть белый из Тифлиса; теперь холодно. - Нет-с, благодарствуйте, не пью. - Что так? - Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз,знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышлиперед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: недай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно:другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка -пропадший человек! Услышав это, я почти потерял надежду. - Да вот хоть черкесы, - продолжал он, - как напьются бузы на свадьбеили на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирновакнязя был в гостях. - Как же это случилось? - Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволитевидеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой - этому скоро пять лет.Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодойчеловек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, чтоему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, нанем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе унас недавно. "Вы, верно, - спросил я его, - переведены сюда из России?" -"Точно так, господин штабс-капитан", - отвечал он. Я взял его за руку исказал: "Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно... ну да мы с вамибудем жить по-приятельски... Да, пожалуйста, зовите меня просто МаксимМаксимыч, и, пожалуйста, - к чему эта полная форма? приходите ко мне всегдав фуражке". Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости. - А как его звали? - спросил я Максима Максимыча. - Его звали... Григорием Александровичем Печориным. Славный был малый,смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холодцелый день на охоте; все иззябнут, устанут - а ему ничего. А другой разсидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнемстукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один;бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнетрассказывать, так животики надорвешь со смеха... Да-с, с большими былстранностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разныхдорогих вещиц!.. - А долго он с вами жил? - спросил я опять. - Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот,не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на родунаписано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи! - Необыкновенные? - воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая. - А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь.Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездит: всякий день,бывало, то за тем, то за другим; и уж точно, избаловали мы его с ГригориемАлександровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку липоднять на всем скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нем нехорошо:ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещалсяему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; ичто ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А бывало, мы еговздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. "Эй,Азамат, не сносить тебе головы, - говорил я ему, яман2 будет твоя башка!" Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшуюдочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хотьон и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громкимлаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть влицо, были далеко не красавицы. "Я имел гораздо лучшее мнение очеркешенках", - сказал мне Григорий Александрович. "Погодите!" - отвечал я,усмехаясь. У меня было свое на уме. У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете,обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли совсеми почестями и повели в кунацкую. Я, однако ж, не позабыл подметить, гдепоставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая. - Как же у них празднуют свадьбу? - спросил я штабс-капитана. - Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потомдарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинаетсяджигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на сквернойхромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом,когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедныйстаричишка бренчит на трехструнной... забыл, как по-ихнему ну, да вроденашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна противдругой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина насередину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, аостальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вотк нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропелаему... как бы сказать?.. вроде комплимента. - А что ж такое она пропела, не помните ли? - Да, кажется, вот так: "Стройны, дескать, наши молодые джигиты, икафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, игалуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвестиему в нашем саду". Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу исердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел егоответ. Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: "Нучто, какова?" - "Прелесть! - отвечал он. - А как ее зовут?" - "Ее зовутБэлою", - отвечал я. И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как угорной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводилс нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не одинПечорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрелидругие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моегостарого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтобнемирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не былзамечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дешево,только никогда не торговался: что запросит, давай, - хоть зарежь, неуступит. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и,правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой,широкоплечий... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегдаизорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целойКабарде, - и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаромему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только неудавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги -струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесятверст; а уж выезжена - как собака бегает за хозяином, голос даже его знала!Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!.. В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что унего под бешметом надета кольчуга. "Недаром на нем эта кольчуга, - подумаля, - уж он, верно, что-нибудь замышляет". Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложиласьна горы, и туман начинал бродить по ущельям. Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть,есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же былалошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал,приговаривая: "Якши тхе, чек якши!"3 Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчасузнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже итише. "О чем они тут толкуют? - подумал я, - уж не о моей ли лошадке?" Вотприсел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одногослова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушалилюбопытный для меня разговор. - Славная у тебя лошадь! - говорил Азамат, - если бы я был хозяин вдоме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна,Казбич! "А! Казбич!" - подумал я и вспомнил кольчугу. - Да, - отвечал Казбич после некоторого молчания, - в целой Кабарде ненайдешь такой. Раз, - это было за Тереком, - я ездил с абреками отбиватьрусские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда. За мнойнеслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною былгустой лес. Прилег я на седло, поручил себе аллаху и в первый раз в жизниоскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острыеколючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мойпрыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить уопушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, - и пророквознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал,как спешившиеся казаки бежали по следам... Вдруг передо мною рытвинаглубокая; скакун мой призадумался - и прыгнул. Задние его копыта оборвалисьс противного берега, и он повис на передних ногах; я бросил поводья иполетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели,только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился досмерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце мое облилоськровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, - смотрю: лес кончился,несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ниммой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись,особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал,опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их - ивижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далекоодин за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда,истинная правда! До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, что ж тыдумаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржети бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагеза; это был он, мойтоварищ!.. С тех пор мы не разлучались. И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, даваяему разные нежные названия. - Если б у меня был табун в тысячу кобыл, - сказал Азамат, - то отдалбы тебе весь за твоего Карагеза. - Йок4, не хочу, - отвечал равнодушно Казбич. - Послушай, Казбич, - говорил, ласкаясь к нему, Азамат, - ты добрыйчеловек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня вгоры; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебяу отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, - а шашка егонастоящая гурда: приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга -такая, как твоя, нипочем. Казбич молчал. - В первый раз, как я увидел твоего коня, - продолжал Азамат, когда онпод тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летелииз-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор всемне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыднобыло мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал яна утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой ссвоей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; онсмотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! - сказал Азамат дрожащимголосом. Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат былпреупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда онбыл помоложе. В ответ на его слезы послышалось что-то вроде смеха. - Послушай! - сказал твердым голосом Азамат, - видишь, я на всерешаюсь. Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! авышивает золотом - чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха ...Хочешь, дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду снею мимо в соседний аул, - и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна? Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул стариннуюпесню вполголоса:5 Много красавиц в аулах у нас, Звезды сияют во мраке их глаз. Сладко любить их, завидная доля; Но веселей молодецкая воля. Золото купит четыре жены, Конь же лихой не имеет цены: Он и от вихря в степи не отстанет, Он не изменит, он не обманет. Напрасно упрашивал его Азамат согласиться, и плакал, и льстил ему, иклялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его: - Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? Напервых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни. - Меня? - крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжалазазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился обплетень так, что плетень зашатался. "Будет потеха!" - подумал я, кинулся вконюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минутыуж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда вразорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили,схватились за ружья - и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич ужбыл верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой. - Плохое дело в чужом пиру похмелье, - сказал я ГригорьюАлександровичу, поймав его за руку, - не лучше ли нам поскорей убраться? - Да погодите, чем кончится. - Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы,и пошла резня! - Мы сели верхом и ускакали домой. - А что Казбич? - спросил я нетерпеливо у штабс-капитана. - Да что этому народу делается! - отвечал он, допивая стакан чая, -ведь ускользнул! - И не ранен? - спросил я. - А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например:ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. - Штабс-капитанпосле некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю: - Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость,пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; онпосмеялся, - такой хитрый! - а сам задумал кое-что. - А что такое? Расскажите, пожалуйста. - Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать. Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашелк Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут.Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: ужтакая-то она резвая, красивая, словно серна, - ну, просто, по его словам,этакой и в целом мире нет. Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; язаговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь КазбичаЭта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустястал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви вроманах-с. Что за диво?.. Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович дотого его задразнил, что хоть в воду. Раз он ему и скажи: - Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видатьтебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ееподарил бы?.. - Все, что он захочет, - отвечал Азамат. - В таком случае я тебе ее достану, только с условием... Поклянись, чтоты его исполнишь... - Клянусь... Клянись и ты! - Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты долженотдать мне сестру Бэлу: Карагез будет тебе калымом. Надеюсь, что торг длятебя выгоден. Азамат молчал. - Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок:рано тебе ездить верхом... Азамат вспыхнул. - А мой отец? - сказал он. - Разве он никогда не уезжает? - Правда... - Согласен?.. - Согласен, - прошептал Азамат, бледный как смерть. - Когда же? - В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десятокбаранов: остальное - мое дело. Смотри же, Азамат! Вот они и сладили это дело... по правде сказать, нехорошее дело! Япосле и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенкадолжна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что,по-ихнему, он все-таки ее муж, а что - Казбич разбойник, которого надо былонаказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то времяя ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, ненужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день. - Азамат! - сказал Григорий Александрович, - завтра Карагез в моихруках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня... - Хорошо! - сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером ГригорийАлександрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, незнаю, - только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперекседла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а головаокутана чадрой. - А лошадь? - спросил я у штабс-капитана. - Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригналдесяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; япопотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моимкунаком.6 Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул,переменился в лице - и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье. - Что с тобой? - спросил я. - Моя лошадь!.. лошадь!.. - сказал он, весь дрожа. Точно, я услышал топот копыт: "Это, верно, какой-нибудь казакприехал..." - Нет! Урус яман, яман! - заревел он и опрометью бросился вон, какдикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовойзагородил ему путь ружьем; он перескочил через ружье и кинулся бежать подороге... Вдали вилась пыль - Азамат скакал на лихом Карагезе; на бегуКазбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен,пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень,разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок... Воткругом него собрался народ из крепости - он никого не замечал; постояли,потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов - оних не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежалдо поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость истал просить, чтоб ему назвали похитителя. Часовой, который видел, какАзамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этомимени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата. - Что ж отец? - Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал днейна шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру? А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец:ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор ипропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйнуюголову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!.. Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал,что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел кнему. Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, адругой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок,и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил... Я начал кашлять ипостукивать каблуками о порог, - только он притворялся, будто не слышит. - Господин прапорщик! - сказал я как можно строже. - Разве вы невидите, что я к вам пришел? - Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? - отвечал он,не приподнимаясь. - Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан. - Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит менязабота! - Я все знаю, - отвечал я, подошед к кровати. - Тем лучше: я не в духе рассказывать. - Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могуотвечать... - И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам. - Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу! - Митька, шпагу!.. Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать исказал: - Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо. - Что нехорошо? - Да то, что ты увез Бэлу... Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся,- сказал я ему. - Да когда она мне нравится?.. Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж посленекоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надобудет отдать. - Вовсе не надо! - Да он узнает, что она здесь? - А как он узнает? Я опять стал в тупик. - Послушайте, Максим Максимыч! - сказал Печорин, приподнявшись, - ведьвы добрый человек, - а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет илипродаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, ау себя мою шпагу... - Да покажите мне ее, - сказал я. - Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть;сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, какдикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить занею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будетпринадлежать, кроме меня, - прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этомсогласился... Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должносогласиться. - А что? - спросил я у Максима Максимыча, - в самом ли деле он приучилее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине? - Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те жегоры, что из аула, - а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притомГригорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молчагордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждалиее красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!..Ну, да это в сторону... Долго бился с нею Григорий Александрович; между темучился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу онаприучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила,напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно,когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены, шел ямимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, аГригорий Александрович стоял перед нею. - Послушай, моя пери, - говорил он, - ведь ты знаешь, что рано илипоздно ты должна быть моею, - отчего же только мучишь меня? Разве ты любишькакого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой. - Онавздрогнула едва приметно и покачала головой. - Или, - продолжал он, - я тебесовершенно ненавистен? - Она вздохнула. - Или твоя вера запрещает полюбитьменя? - Она побледнела и молчала. - Поверь мне. аллах для всех племен один итот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платитьмне взаимностью? - Она посмотрела ему пристально в лицо, как будтопораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость ижелание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. -Послушай, милая, добрая Бэла! - продолжал Печорин, - ты видишь, как я тебялюблю; я все готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты быласчастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешьвеселей? Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потомулыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и сталее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и толькоповторяла: "Поджалуста, поджалуйста, не нада, не нада". Он стал настаивать;она задрожала, заплакала. - Я твоя пленница, - говорила она, - твоя раба; конечно ты можешь меняпринудить, - и опять слезы. Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другуюкомнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед. - Что, батюшка? - сказал я ему. - Дьявол, а не женщина! - отвечал он, - только я вам даю мое честноеслово, что она будет моя... Я покачал головою. - Хотите пари? - сказал он, - через неделю! - Извольте! Мы ударили по рукам и разошлись. На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разнымипокупками; привезено было множество разных персидских материй, всех неперечесть. - Как вы думаете, Максим Максимыч! - сказал он мне, показывая подарки,- устоит ли азиатская красавица против такой батареи? - Вы черкешенок не знаете, - отвечал я, - это совсем не то, чтогрузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: онииначе воспитаны. - Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистыватьмарш. А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину;она стала ласковее, доверчивее - да и только; так что он решился напоследнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски,вооружился и вошел к ней. "Бэла! - сказал он, - ты знаешь, как я тебя люблю.Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; яошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь,вернись к отцу, - ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя;прощай, я еду - куда? почему я знаю? Авось недолго буду гоняться за пулейили ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня". - Он отвернулся ипротянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала. Только стоя задверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль - такаясмертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печоринсделал несколько шагов к двери; он дрожал - и сказать ли вам? я думаю, он всостоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж былчеловек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила,зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за дверью, такжезаплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так - глупость!.. Штабс-капитан замолчал. - Да, признаюсь, - сказал он потом, теребя усы, - мне стало досадно,что никогда ни одна женщина меня так не любила. - И продолжительно было их счастье? - спросил я. - Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, ончасто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на неетакого впечатления. Да, они были счастливы! - Как это скучно! - воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидалтрагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. - Данеужели, - продолжал я, - отец не догадался, что она у вас в крепости? - То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, чтостарик убит. Вот как это случилось... Внимание мое пробудилось снова. - Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отцаукрал у него лошадь, по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался удороги версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков задочерью; уздени его отстали, - это было в сумерки, - он ехал задумчивошагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его налошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья - и был таков;некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, тольконе догнали. - Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, - сказал я, чтобвызвать мнение моего собеседника. - Конечно, по-ихнему, - сказал штабс-капитан, - он был совершенно прав. Меня невольно поразила способность русского человека применяться кобычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойнопорицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимовернуюего гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зловезде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения. Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу;месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи,висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли изсакли. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала намтихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклонеи одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востокаразливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор,покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные,таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползалитуда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня. Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минутуутренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока,приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем. Мы тронулись в путь; с трудомпять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шлипешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил;казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, онавсе поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхалона вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногаминашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутноприливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувствораспространялось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я таквысоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условийобщества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; всеприобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой быланекогда, и, верно, будет когда-нибудь опять. Тот, кому случалось, как мне,бродить по горам пустынным, и долго-долго всматриваться в их причудливыеобразы, и жадно глотать животворящий воздух, разлитый в их ущельях, тот,конечно, поймет мое желание передать, рассказать, нарисовать эти волшебныекартины. Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись:на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; нона востоке все было так ясно и золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан,совершенно о нем забыли... Да, и штабс-капитан: в сердцах простых чувствокрасоты и величия природы сильнее, живее во сто крат, чем в нас,восторженных рассказчиках на словах и на бумаге. - Вы, я думаю, привыкли к этим великолепным картинам? - сказал я ему. - Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрыватьневольное биение сердца. - Я слышал напротив, что для иных старых воинов эта музыка дажеприятна. - Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, чтосердце бьется сильнее. Посмотрите, - прибавил он, указывая на восток, - чтоза край! И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под намилежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумясеребряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседниетеснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один вышедругого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те жегоры, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, - и все эти снега горелирумяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться житьнавеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую толькопривычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем былакровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание. "Яговорил вам, - воскликнул он, - что нынче будет погода; надо торопиться, ато, пожалуй, она застанет нас на Крестовой. Трогайтесь!" - закричал онямщикам. Подложили цепи по колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались,взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налевопропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казаласьгнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, поэтой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раздесять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа. Один из нашихизвозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел кореннуюпод уздцы со всеми возможными предосторожностями, отпрягши заранее уносных,- а наш беспечный русак даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что онмог бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе нежелал лазить в эту бездну, он отвечал мне: "И, барин! Бог даст, не хуже ихдоедем: ведь нам не впервые", - и он был прав: мы точно могли бы не доехать,однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, тоубедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться... Но, может быть, вы хотите знать окончание истории Бэлы? Во-первых, япишу не повесть, а путевые записки; следовательно, не могу заставитьштабс-капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самомделе. Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, толькоя вам этого не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или, какназывает ее ученый Гамба, le mont St.-Christophe) достоин вашеголюбопытства. Итак, мы спускались с Гуд-горы в Чертову долину... Вотромантическое название! Вы уже видите гнездо злого духа между неприступнымиутесами, - не тут-то было: название Чертовой долины происходит от слова"черта", а не "черт", ибо здесь когда-то была граница Грузии. Эта долинабыла завалена снеговыми сугробами, напоминавшими довольно живо Саратов,Тамбов и прочие милые места нашего отечества. - Вот и Крестовая! - сказал мне штабс-капитан, когда мы съехали вЧертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершинечернелся каменный крест, и мимо его вела едва-едва заметная дорога, покоторой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; нашиизвозчики объявили, что обвалов еще не было, и, сберегая лошадей, повезлинас кругом. При повороте встретили мы человек пять осетин; они предложилинам свои услуги и, уцепясь за колеса, с криком принялись тащить иподдерживать наши тележки. И точно, дорога опасная: направо висели наднашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветраоборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иныхместах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действиясолнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались;лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, тоскрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням. В два часаедва могли мы обогнуть Крестовую гору - две версты в два часа! Между темтучи спустились, повалил град, снег; ветер, врываясь в ущелья, ревел,свистал, как Соловей-разбойник, и скоро каменный крест скрылся в тумане,которого волны, одна другой гуще и теснее, набегали с востока... Кстати, обэтом кресте существует странное, но всеобщее предание, будто его поставилИмператор Петр I, проезжая через Кавказ; но, во-первых, Петр был только вДагестане, и, во-вторых, на кресте написано крупными буквами, что онпоставлен по приказанию г. Ермолова, а именно в 1824 году. Но предание,несмотря на надпись, так укоренилось, что, право, не знаешь, чему верить,тем более что мы не привыкли верить надписям. Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам итопкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мыпродрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная;только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. "И ты, изгнанница, - думаля, - плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернутьхолодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с крикомбьется о решетку железной своей клетки". - Плохо! - говорил штабс-капитан; - посмотрите, кругом ничего не видно,только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем втрущобу, а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и не переедешь. Ужэта мне Азия! что люди, что речки - никак нельзя положиться! Извозчики с криком и бранью колотили лошадей, которые фыркали,упирались и не хотели ни за что в свете тронуться с места, несмотря накрасноречие кнутов. - Ваше благородие, - сказал наконец один, - ведь мы нынче до Коби недоедем; не прикажете ли, покамест можно, своротить налево? Вон там что-то накосогоре чернеется - верно, сакли: там всегда-с проезжающие останавливаютсяв погоду; они говорят, что проведут, если дадите на водку, - прибавил он,указывая на осетина. - Знаю, братец, знаю без тебя! - сказал штабс-капитан, - уж эти бестии!рады придраться, чтоб сорвать на водку. - Признайтесь, однако, - сказал я, - что без них нам было бы хуже. - Все так, все так, - пробормотал он, - уж эти мне проводники! чутьемслышат, где можно попользоваться, будто без них и нельзя найти дороги. Вот мы и свернули налево и кое-как, после многих хлопот, добрались доскудного приюта, состоящего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника иобведенных такою же стеною; оборванные хозяева приняли нас радушно. Я послеузнал, что правительство им платит и кормит их с условием, чтоб онипринимали путешественников, застигнутых бурею. - Все к лучшему! - сказал я, присев у огня, - теперь вы мне доскажетевашу историю про Бэлу; я уверен, что этим не кончилось. - А почему ж вы так уверены? - отвечал мне штабс-капитан, примигивая схитрой улыбкою... - Оттого, что это не в порядке вещей: что началось необыкновеннымобразом, то должно так же и кончиться. - Ведь вы угадали... - Очень рад. - Хорошо вам радоваться, а мне так, право, грустно, как вспомню.Славная была девочка, эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, иона меня любила. Надо вам сказать, что у меня нет семейства: об отце иматери я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадалсяраньше, - так теперь уж, знаете, и не к лицу; я и рад был, что нашел когобаловать. Она, бывало, нам поет песни иль пляшет лезгинку... А уж какплясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве вблагородном собрании, лет двадцать тому назад, - только куда им! совсем нето!.. Григорий Александрович наряжал ее, как куколку, холил и лелеял; и онау нас так похорошела, что чудо; с лица и с рук сошел загар, румянецразыгрался на щеках... Уж какая, бывало, веселая, и все надо мной,проказница, подшучивала... Бог ей прости!.. - А что, когда вы ей объявили о смерти отца? - Мы долго от нее это скрывали, пока она не привыкла к своемуположению; а когда сказали, так она дня два поплакала, а потом забыла. Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж,кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает закабанами или козами, - а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однакоже, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад;потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, - целое утро пропадал; рази другой, все чаще и чаще... "Нехорошо, - подумал я, верно между ними чернаякошка проскочила!" Одно утро захожу к ним - как теперь перед глазами: Бэла сидела накровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная, что яиспугался. - А где Печорин? - спросил я. - На охоте. - Сегодня ушел? - Она молчала, как будто ей трудно было выговорить. - Нет, еще вчера, - наконец сказала она, тяжело вздохнув. - Уж не случилось ли с ним чего? - Я вчера целый день думала, - отвечала она сквозь слезы, - придумываларазные несчастья: то казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченецутащил в горы... А нынче мне уж кажется, что он меня не любит. - Права, милая, ты хуже ничего не могла придумать! - Она заплакала,потом с гордостью подняла голову, отерла слезы и продолжала: - Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я егоне принуждаю. А если это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не рабаего - я княжеская дочь!.. Я стал ее уговаривать. - Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь как пришитому ктвоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, - походит, да ипридет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь. - Правда, правда! - отвечала она, - я буду весела. - И с хохотомсхватила свой бубен, начала петь, плясать и прыгать около меня; только и этоне было продолжительно; она опять упала на постель и закрыла лицо руками. Что было с нею мне делать? Я, знаете, никогда с женщинами не обращался:думал, думал, чем ее утешить, и ничего не придумал; несколько времени мы обамолчали... Пренеприятное положение-с! Наконец я ей сказал: "Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погодаславная!" Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и нежаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили покрепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я селвозле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудьнянька. Крепость наша стояла на высоком месте, и вид был с вала прекрасный; содной стороны широкая поляна, изрытая несколькими балками7, оканчиваласьлесом, который тянулся до самого хребта гор; кое-где на ней дымились аулы,ходили табуны; с другой - бежала мелкая речка, и к ней примыкал частыйкустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись сглавной цепью Кавказа. Мы сидели на углу бастиона, так что в обе сторонымогли видеть все. Вот смотрю: из леса выезжает кто-то на серой лошади, всеближе и ближе и, наконец, остановился по ту сторону речки, саженях во сте отнас, и начал кружить лошадь свою как бешеный. Что за притча!.. - Посмотри-ка, Бэла, - сказал я, - у тебя глаза молодые, что это заджигит: кого это он приехал тешить?.. Она взглянула и вскрикнула: - Это Казбич!.. - Ах он разбойник! смеяться, что ли, приехал над нами? - Всматриваюсь,точно Казбич: его смуглая рожа, оборванный, грязный как всегда. - Это лошадь отца моего, - сказала Бэла, схватив меня за руку; онадрожала, как лист, и глаза ее сверкали. "Ага! - подумал я, - и в тебе,душенька, не молчит разбойничья кровь!" - Подойди-ка сюда, - сказал я часовому, - осмотри ружье да ссади мнеэтого молодца, - получишь рубль серебром. - Слушаю, ваше высокоблагородие; только он не стоит на месте... -Прикажи! - сказал я, смеясь... - Эй, любезный! - закричал часовой, махая ему рукой, - подождималенько, что ты крутишься, как волчок? Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, чтос ним заводят переговоры, - как не так!.. Мой гренадер приложился... бац!..мимо, - только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и онадала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему,пригрозил нагайкой - и был таков. - Как тебе не стыдно! - сказал я часовому. - Ваше высокоблагородие! умирать отправился, - отвечал он, такойпроклятый народ, сразу не убьешь. Четверть часа спустя Печорин вернулся с охоты; Бэла бросилась ему нашею, и ни одной жалобы, ни одного упрека за долгое отсутствие... Даже я ужна него рассердился. - Помилуйте, - говорил я, - ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, имы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народмстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помоглиАзамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год томуназад она ему больно нравилась - он мне сам говорил, - и если б надеялсясобрать порядочный калым, то, верно, бы посватался... Тут Печорин задумался. "Да, - отвечал он, - надо быть осторожнее...Бэла, с нынешнего дня ты не должна более ходить на крепостной вал". Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно, что онпеременился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину дня проводилна охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметноначинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели. Бывало,спросишь: "О чем ты вздохнула, Бэла? ты печальна?" - "Нет!" - "Тебе чего-нибудьхочется?" - "Нет!" - "Ты тоскуешь по родным?" - "У меня нет родных".Случалось, по целым дням, кроме "да" да "нет", от нее ничего больше недобьешься. Вот об этом-то я и стал ему говорить. "Послушайте, Максим Максимыч, -отвечал он, - у меня несчастный характер; воспитание ли меня сделало таким,бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиноюнесчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им плохоеутешение - только дело в том, что это так. В первой моей молодости, с тойминуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всемиудовольствиями, которые можно достать за деньги, и разумеется, удовольствияэти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мнетакже надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, - но их любовьтолько раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто... Ястал читать, учиться - науки также надоели; я видел, что ни слава, нисчастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди -невежды, а слава - удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогдамне стало скучно... Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливоевремя моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями -напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что,право, обращал больше внимание на комаров, - и мне стало скучнее прежнего,потому что я потерял почти последнюю надежду. Когда я увидел Бэлу в своемдоме, когда в первый раз, держа ее на коленях, целовал ее черные локоны, я,глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою... Яопять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежествои простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой. Если выхотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких,я за нее отдам жизнь, - только мне с нею скучно... Глупец я или злодей, незнаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть больше,нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердцененасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как кнаслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось односредство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь - только не вЕвропу, избави боже! - поеду в Америку, в Аравию, в Индию, - авосьгде-нибудь умру на дороге! По крайней мере я уверен, что это последнееутешение не скоро истощится, с помощью бурь и дурных дорог". Так он говорилдолго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз яслышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, впоследний... Что за диво! Скажите-ка, пожалуйста, - продолжал штабс-капитан,обращаясь ко мне. - вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужелитамошная молодежь вся такова? Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть,вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, каквсе моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые егодонашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают,стараются скрыть это несчастье, как порок. Штабс-капитан не понял этихтонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво: - А все, чай, французы ввели моду скучать? - Нет, Англичане. - А-га, вот что!.. - отвечал он, - да ведь они всегда были отъявленныепьяницы! Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, чтоБайрон был больше ничего, как пьяница. Впрочем, замечание штабс-пакитанабыло извинительнее: чтоб воздерживаться от вина, он, конечно, старалсяуверять себя, что все в мире несчастия происходят от пьянства. Между тем он продолжал свой рассказ таким образом: - Казбич не являлся снова. Только не знаю почему, я не мог выбить изголовы мысль, что он недаром приезжал и затевает что-нибудь худое. Вот раз уговаривает меня Печорин ехать с ним на кабана; я долгоотнекивался: ну, что мне был за диковинка кабан! Однако ж утащил-таки онменя с собой. Мы взяли человек пять солдат и уехали рано утром. До десятичасов шныряли по камышам и по лесу, - нет зверя. "Эй, не воротиться ли? -говорил я, - к чему упрямиться? Уж, видно, такой задался несчастный день!"Только Григорий Александрович, несмотря на зной и усталость, не хотелворотиться без добычи, таков уж был человек: что задумает, подавай; видно, вдетстве был маменькой избалован... Наконец в полдень отыскали проклятогокабана: паф! паф!... не тут-то было: ушел в камыши... такой уж былнесчастный день! Вот мы, отдохнув маленько, отправились домой. Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самойкрепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел... Мы взглянулидруг на друга: нас поразило одинаковое подозрение... Опрометью поскакали мына выстрел - смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, атам летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. ГригорийАлександрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье из чехла - и туда; яза ним. К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: онирвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе... Инаконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал передсобою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: "Это Казбич!.. "Онпосмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью. Вот наконец мы были уж от него на ружейный выстрел; измучена ли была уКазбича лошадь или хуже наших, только, несмотря на все его старания, она небольно подавалась вперед. Я думаю, в эту минуту он вспомнил своегоКарагеза... Смотрю: Печорин на скаку приложился из ружья... "Не стреляйте! - кричуя ему. - берегите заряд; мы и так его догоним". Уж эта молодежь! вечнонекстати горячится... Но выстрел раздался, и пуля перебила заднюю ногулошади: она сгоряча сделала еще прыжков десять, споткнулась и упала наколени; Казбич соскочил, и тогда мы увидели, что он держал на руках своихженщину, окутанную чадрою... Это была Бэла... бедная Бэла! Он что-то намзакричал по-своему и занес над нею кинжал... Медлить было нечего: явыстрелил, в свою очередь, наудачу; верно, пуля попала ему в плечо, потомучто вдруг он опустил руку... Когда дым рассеялся, на земле лежала раненаялошадь и возле нее Бэла; а Казбич, бросив ружье, по кустарникам, точнокошка, карабкался на утес; хотелось мне его снять оттуда - да не было зарядаготового! Мы соскочили с лошадей и кинулись к Бэле. Бедняжка, она лежаланеподвижно, и кровь лилась из раны ручьями... Такой злодей; хоть бы в сердцеударил - ну, так уж и быть, одним разом все бы кончил, а то в спину... самыйразбойничий удар! Она была без памяти. Мы изорвали чадру и перевязали ранукак можно туже; напрасно Печорин целовал ее холодные губы - ничто не моглопривести ее в себя. Печорин сел верхом; я поднял ее с земли и кое-как посадил к нему наседло; он обхватил ее рукой, и мы поехали назад. После нескольких минутмолчания Григорий Александрович сказал мне: "Послушайте, Максим Максимыч, мыэтак ее не довезем живую". - "Правда!" - сказал я, и мы пустили лошадей вовесь дух. Нас у ворот крепости ожидала толпа народа; осторожно перенесли мыраненую к Печорину и послали за лекарем. Он был хотя пьян, но пришел:осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только оношибся... - Выздоровела? - спросил я у штабс-капитана, схватив его за руку иневольно обрадовавшись. - Нет, - отвечал он, - а ошибся лекарь тем, что она еще два дняпрожила. - Да объясните мне, каким образом ее похитил Казбич? - А вот как: несмотря на запрещение Печорина, она вышла из крепости кречке. Было, знаете, очень жарко; она села на камень и опустила ноги в воду.Вот Казбич подкрался, - цап-царап ее, зажал рот и потащил в кусты, а тамвскочил на коня, да и тягу! Она между тем успела закричать, часовыевсполошились, выстрелили, да мимо, а мы тут и подоспели. - Да зачем Казбич ее хотел увезти? - Помилуйте, да эти черкесы известный воровской народ: что плохо лежит,не могут не стянуть;? другое и ненужно, а все украдет... уж в этом прошу ихизвинить! Да притом она ему давно-таки нравилась. - И Бэла умерла? - Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком.Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только чтоона открыла глаза, начала звать Печорина. - "Я здесь, подле тебя, мояджанечка (то есть, по-нашему, душенька)", - отвечал он, взяв ее за руку. "Яумру!" - сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал еевылечить непременно; она покачала головой и отвернулась к стене: ей нехотелось умирать!.. Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногдапробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ейхотелось в горы, домой... Потом она также говорила о Печорине, давала емуразные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил своюджанечку... Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время незаметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли деле он не мог плакать,или владел собою - не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого невидывал. К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная, и в такойслабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше,и она начала говорить, только как вы думаете о чем?.. Этакая мысль придетведь только умирающему!.. Начала печалиться о том, что она не христианка, ичто на том свете душа ее никогда не встретится с душою ГригорияАлександровича, и что иная женщина будет в раю его подругой. Мне пришло намысль окрестить ее перед смертию; я ей это предложил; она посмотрела на меняв нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что онаумрет в той вере, в какой родилась. Так прошел целый день. Как онапеременилась в этот день! бледные щеки впали, глаза сделались большие, губыгорели. Она чувствовала внутренний жар, как будто в груди у ней лежалараскаленное железо. Настала другая ночь; мы не смыкали глаз, не отходили от ее постели. Онаужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она стараласьуверить Григория Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать,целовала его руку, не выпускала ее из своих. Перед утром стала оначувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекласнова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась и начала проситьПечорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнялее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепкообвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать емусвою душу... Нет, она хорошо сделала, что умерла: ну, что бы с ней сталось,если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось, рано илипоздно... Половину следующего дня она была тиха, молчалива и послушна, как нимучил ее наш лекарь припарками и микстурой. "Помилуйте, - говорил я ему, -ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все вашипрепараты?" - "Все-таки лучше, Максим Максимыч, - отвечал он, - чтоб совестьбыла покойна". Хороша совесть! После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна - но надворе было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати - ничего непомогало. Я знал, что эта невыносимая жажда - признак приближения конца, исказал это Печорину. "Воды, воды!.." - говорила она хриплым голосом,приподнявшись с постели. Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Язакрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую... Да, батюшка,видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только этовсе не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она передсмертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец... нуда бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мневспоминать перед смертью? Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три онаскончалась. Приложили зеркало к губам - гладко!.. Я вывел Печорина вон изкомнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом,не говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражалоособенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Наконец онсел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете,больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову изасмеялся... У меня мороз пробежал по коже от этого смеха... Я пошелзаказывать гроб. Признаться, я частию для развлечения занялся этим. У меня был кусоктермаламы, я обил ею гроб и украсил его черкесскими серебряными галунами,которых Григорий Александрович накупил для нее же. На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возлетого места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперьразрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да,знаете, неловко: все-таки она была не христианка... - А что Печорин? - спросил я. - Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этихпор мы не говорили о Бэле: я видел, что ему будет неприятно, так зачем же?Месяца три спустя его назначили в е...й полк, и он уехал в Грузию. Мы с техпор не встречались, да помнится, кто-то недавно мне говорил, что онвозвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашегобрата вести поздно доходят. Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнаватьновости годом позже - вероятно, для того, чтоб заглушить печальныевоспоминания. Я не перебивал его и не слушал. Через час явилась возможность ехать; метель утихла, небо прояснилось, имы отправились. Дорогой невольно я опять завел речь о Бэле и о Печорине. - А не слыхали ли вы, что сделалось с Казбичем? - спросил я. - С Казбичем? А, право, не знаю... Слышал я, что на правом фланге ушапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжаетшажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуляпрожужжит близко; да вряд ли это тот самый!.. В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он,по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялисьникогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу:это целая история... Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человекдостойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне будувознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ. 1 Ермолове. (Прим. Лермонтова.) 2 плохо (тюрк.) 3 Хороша, очень хороша! (тюрк.) 4 Нет (тюрк.) 5 Я прошу прощения у читателей в том, что переложил в стихи песнюКазбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка - вторая натура.(Прим. Лермонтова.) 6 Кунак значит - приятель. (Прим. Лермонтова.) 7 овраги. (Прим. Лермонтова.)IIМАКСИМ МАКСИМЫЧ Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское иДарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а к ужину поспел вВладыкавказ. Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего невыражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которыетам не были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читатьне станет. Я остановился в гостинице, где останавливаются все проезжие и где междутем некому велеть зажарить фазана и сварить щей, ибо три инвалида, которымона поручена, так глупы или так пьяны, что от них никакого толка нельзядобиться. Мне объявили, что я должен прожить тут еще три дня, ибо "оказия" изЕкатеринограда еще не пришла и, следовательно, отправляться обратно неможет. Что за оказия!.. но дурной каламбур не утешение для русскогочеловека, и я, для развлечения вздумал записывать рассказ Максима Максимычао Бэле, не воображая, что он будет первым звеном длинной цепи повестей;видите, как иногда маловажный случай имеет жестокие последствия!.. А вы,может быть, не знаете, что такое "оказия"? Это прикрытие, состоящее изполроты пехоты и пушки, с которыми ходят обозы через Кабарду из Владыкавказав Екатериноград. Первый день я провел очень скучно; на другой рано утром въезжает надвор повозка... А! Максим Максимыч!.. Мы встретились как старые приятели. Япредложил ему свою комнату. Он не церемонился, даже ударил меня по плечу искривил рот на манер улыбки. Такой чудак!.. Максим Максимыч имел глубокие сведения в поваренном искусстве: онудивительно хорошо зажарил фазана, удачно полил его огуречным рассолом, и ядолжен признаться, что без него пришлось бы остаться на сухоядении. Бутылкакахетинского помогла нам забыть о скромном числе блюд, которых было всегоодно, и, закурив трубки, мы уселись: я у окна, он у затопленной печи, потомучто день был сырой и холодный. Мы молчали. Об чем было нам говорить?.. Он ужрассказал мне об себе все, что было занимательного, а мне было нечегорассказывать. Я смотрел в окно. Множество низеньких домиков, разбросанных поберегу Терека, который разбегается все шире и шире, мелькали из-за дерев, адальше синелись зубчатою стеной горы, из-за них выглядывал Казбек в своейбелой кардинальской шапке. Я с ними мысленно прощался: мне стало их жалко... Так сидели мы долго. Солнце пряталось за холодные вершины, и беловатыйтуман начинал расходиться в долинах, когда на улице раздался звон дорожногоколокольчика и крик извозчиков. Несколько повозок с грязными армянамивъехало на двор гостиницы и за ними пустая дорожная коляска; ее легкий ход,удобное устройство и щегольской вид имели какой-то заграничный отпечаток. Занею шел человек с большими усами, в венгерке, довольно хорошо одетый длялакея; в его звании нельзя было ошибиться, видя ухарскую замашку, с которойон вытряхивал золу из трубки и покрикивал на ямщика. Он был явно балованныйслуга ленивого барина - нечто вроде русского Фигаро. - Скажи, любезный, - закричал я ему в окно, - что это - оказия пришла,что ли? Он посмотрел довольно дерзко, поправил галстук и отвернулся; шедшийподле него армянин, улыбаясь, отвечал за него, что точно пришла оказия изавтра утром отправится обратно. - Слава Богу! - сказал Максим Максимыч, подошедший к окну в это время.- Экая чудная коляска! - прибавил он, - верно какой-нибудь чиновник едет наследствие в Тифлис. Видно, не знает наших горок! Нет, шутишь, любезный: онине свой брат, растрясут хоть английскую! - А кто бы это такое был - пойдемте-ка узнать... Мы вышли в коридор. В конце коридора была отворена дверь в боковуюкомнату. Лакей с извозчиком перетаскивали в нее чемоданы. - Послушай, братец, - спросил у него штабс-капитан, - чья эта чудеснаяколяска?.. а?.. Прекрасная коляска!.. - Лакей, не оборачиваясь, бормоталчто-то про себя, развязывая чемодан. Максим Максимыч рассердился; он тронулнеучтивца по плечу и сказал: - Я тебе говорю, любезный... - Чья коляска?... моего господина... - А кто твой господин? - Печорин... - Что ты? что ты? Печорин?.. Ах, Боже мой!.. да не служил ли он наКавказе?.. - воскликнул Максим Максимыч, дернув меня за рукав. У него вглазах сверкала радость. - Служил, кажется, - да я у них недавно. - Ну так!.. так!.. Григорий Александрович?.. Так ведь его зовут?.. Мы ствоим барином были приятели, - прибавил он, ударив дружески по плечу лакея,так что заставил его пошатнуться... - Позвольте, сударь, вы мне мешаете, - сказал тот, нахмурившись. - Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? мы с твоим барином были друзьязакадычные, жили вместе... Да где же он сам остался?.. Слуга объявил, что Печорин остался ужинать и ночевать у полковника Н... - Да не зайдет ли он вечером сюда? - сказал Максим Максимыч, - или ты,любезный, не пойдешь ли к нему за чем-нибудь?.. Коли пойдешь, так скажи, чтоздесь Максим Максимыч; так и скажи... уж он знает... Я тебе дамвосьмигривенный на водку... Лакей сделал презрительную мину, слыша такое скромное обещание, однакоуверил Максима Максимыча, что он исполнит его поручение. - Ведь сейчас прибежит!.. - сказал мне Максим Максимыч с торжествующимвидом, - пойду за ворота его дожидаться... Эх! жалко, что я не знаком с Н... Максим Максимыч сел за воротами на скамейку, а я ушел в свою комнату.Признаться, я также с некоторым нетерпением ждал появления этого Печорина;по рассказу штабс-капитана, я составил себе о нем не очень выгодное понятие,однако некоторые черты в его характере показались мне замечательными. Черезчас инвалид принес кипящий самовар и чайник. - Максим Максимыч, не хотите ли чаю? - закричал я ему в окно. - Благодарствуйте; что-то не хочется. - Эй, выпейте! Смотрите, ведь уж поздно, холодно. - Ничего; благодарствуйте... - Ну, как угодно! - Я стал пить чай один; минут через десять входит мойстарик: - А ведь вы правы: все лучше выпить чайку, - да я все ждал... Ужчеловек его давно к нему пошел, да, видно, что-нибудь задержало. Он наскоро выхлебнул чашку, отказался от второй у ушел опять за воротав каком-то беспокойстве: явно было, что старика огорчало небрежение яПечорина, и тем более, что он мне недавно говорил о своей с ним дружбе и ещечас тому назад был уверен, что он прибежит, как только услышит его имя. Уже было поздно и темно, когда я снова отворил окно и стал зватьМаксима Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозьзубы; я повторил приглашение, - он ничего не отвечал. Я лег на диван, завернувшись в шинель и оставив свечу на лежанке, скорозадремал и проспал бы спокойно, если б, уж очень поздно, Максим Максимыч,взойдя в комнату, не разбудил меня. Он бросил трубку на стол, стал ходить покомнате, шевырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал, ворочался... - Не клопы ли вас кусают? - спросил я. - Да, клопы... - отвечал он, тяжело вздохнув. На другой день утром я проснулся рано; но Максим Максимыч предупредилменя. Я нашел его у ворот, сидящего на скамейке. "Мне надо сходить ккоменданту, - сказал он, - так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите замной..." Я обещался. Он побежал, как будто члены его получили вновь юношескуюсилу и гибкость. Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах,как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; занею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босыемальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокругменя; я их прогнал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойстводоброго штабс-капитана. Не прошло десяти минут, как на конце площади показался тот, которого мыожидали. Он шел с полковником Н..., который, доведя его до гостиницы,простился с ним и поворотил в крепость. Я тотчас же послал инвалида заМаксимом Максимычем. Навстречу Печорина вышел его лакей и доложил, что сейчас станутзакладывать, подал ему ящик с сигарами и, получив несколько приказаний,отправился хлопотать. Его господин, закурив сигару, зевнул раза два и сел наскамью по другую сторону ворот. Теперь я должен нарисовать его портрет. Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечидоказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевойжизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, нибурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на двенижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшеепривычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочносшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял однуперчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев. Его походка быланебрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, - верныйпризнак некоторой скрытности характера. Впрочем, это мои собственныезамечания, основанные на моих же наблюдениях, и я вовсе не хочу васзаставить веровать в них слепо. Когда он опустился на скамью, то прямой станего согнулся, как будто у него в спине не было ни одной косточки; положениевсего его тела изобразило какую-то нервическую слабость: он сидел, как сидитбальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах послеутомительного бала. С первого взгляда на лицо его я бы не дал ему болеедвадцати трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать. В его улыбкебыло что-то детское. Его кожа имела какую-то женскую нежность; белокурыеволосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его бледный,благородный лоб, на котором, только по долгом наблюдении, можно былозаметить следы морщин, пересекавших одна другую и, вероятно, обозначавшихсягораздо явственнее в минуты гнева или душевного беспокойства. Несмотря насветлый цвет его волос, усы его и брови были черные - признак породы вчеловеке, так, как черная грива и черный хвост у белой лошади. Чтобдокончить портрет, я скажу, что у него был немного вздернутый нос, зубыослепительной белизны и карие глаза; о глазах я должен сказать еще несколькослов. Во-первых, они не смеялись, когда он смеялся! - Вам не случалосьзамечать такой странности у некоторых людей?.. Это признак - или злогонрава, или глубокой постоянной грусти. Из-за полуопущенных ресниц они сияликаким-то фосфорическим блеском, если можно так выразиться. То не былоотражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобныйблеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его -непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятноевпечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не былстоль равнодушно спокоен. Все эти замечания пришли мне на ум, может быть,только потому, что я знал некоторые подробности его жизни, и, может быть, надругого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так как выо нем не услышите ни от кого, кроме меня, то поневоле должныдовольствоваться этим изображением. Скажу в заключение, что он был вообщеочень недурен и имел одну из тех оригинальных физиономий, которые особеннонравятся женщинам светским. Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, илакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а МаксимМаксимыч еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость,глядя на синие зубцы Кавказа, и кажется, вовсе не торопился в дорогу. Яподошел к нему. - Если вы захотите еще немного подождать, - сказал я, - то будете иметьудовольствие увидаться с старым приятелем... - Ах, точно! - быстро отвечал он, - мне вчера говорили: но где же он? -Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи...Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градомкатился с лица его; мокрые клочки седых волос, вырвавшись из-под шапки,приклеились ко лбу его; колени его дрожали... он хотел кинуться на шеюПечорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул емуруку. Штабс-капитан на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его рукуобеими руками: он еще не мог говорить. - Как я рад, дорогой Максим Максимыч. Ну, как вы поживаете? - сказалПечорин. - А... ты?.. а вы? - пробормотал со слезами на глазах старик... -сколько лет... сколько дней... да куда это?.. - Еду в Персию - и дальше... - Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчасрасстанемся?.. Столько времени не видались... - Мне пора, Максим Максимыч, - был ответ. - Боже мой, боже мой! да куда это так спешите?.. Мне столько быхотелось вам сказать... столько расспросить... Ну что? в отставке?.. как?..что поделывали?.. - Скучал! - отвечал Печорин, улыбаясь. - А помните наше житье-бытье в крепости? Славная страна для охоты!..Ведь вы были страстный охотник стрелять... А Бэла?.. Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся... - Да, помню! - сказал он, почти тотчас принужденно зевнув... Максим Максимыч стал его упрашивать остаться с ним еще часа два. - Мы славно пообедаем, - говорил он, - у меня есть два фазана; акахетинское здесь прекрасное... разумеется, не то, что в Грузии, однаколучшего сорта... Мы поговорим... вы мне расскажете про свое житье вПетербурге... А? - Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч... Однакопрощайте, мне пора... я спешу... Благодарю, что не забыли... - прибавил он,взяв его за руку. Старик нахмурил брови... он был печален и сердит, хотя старался скрытьэто. - Забыть! - проворчал он, - я-то не забыл ничего... Ну, да бог свами!.. Не так я думал с вами встретиться... - Ну полно, полно! - сказал Печорин. обняв его дружески, - неужели я нетот же?.. Что делать?.. всякому своя дорога... Удастся ли еще встретиться, -бог знает!.. - Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже началподбирать вожжи. - Постой, постой! - закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцыколяски, - совсем было/парт забыл... У меня остались ваши бумаги, ГригорийАлександрович... я их таскаю с собой... думал найти вас в Грузии, а вот гдебог дал свидеться... Что мне с ними делать?.. - Что хотите! - отвечал Печорин. - Прощайте... - Так вы в Персию?.. а когда вернетесь?.. - кричал вслед МаксимМаксимыч... Коляска была уж далеко; но Печорин сделал знак рукой, который можнобыло перевести следующим образом: вряд ли! да и зачем?.. Давно уж не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес покремнистой дороге, - а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокойзадумчивости. - Да, - сказал он наконец, стараясь принять равнодушный вид, хотя слезадосады по временам сверкала на его ресницах, - конечно, мы были приятели, -ну, да что приятели в нынешнем веке!.. Что ему во мне? Я не богат, нечиновен, да и по летам совсем ему не пара... Вишь, каким он франтомсделался, как побывал опять в Петербурге... Что за коляска!.. сколькопоклажи!.. и лакей такой гордый!.. - Эти слова были произнесены сиронической улыбкой. - Скажите, - продолжал он, обратясь ко мне, - ну что выоб этом думаете?.. ну, какой бес несет его теперь в Персию?.. Смешно,ей-богу, смешно!.. Да я всегда знал, что он ветреный человек, на которогонельзя надеяться... А, право, жаль, что он дурно кончит... да и нельзяиначе!.. Уж я всегда говорил, что нет проку в том, кто старых друзейзабывает!.. - Тут он отвернулся, чтоб скрыть свое волнение, пошел ходить подвору около своей повозки, показывая, будто осматривает колеса, тогда какглаза его поминутно наполнялись слезами. - Максим Максимыч, - сказал я, подошедши к нему, - а что это за бумагивам оставил Печорин? - А бог его знает! какие-то записки... - Что вы из них сделаете? - Что? а велю наделать патронов. - Отдайте их лучше мне. Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и началрыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением наземлю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде былочто-то детское; мне стало смешно и жалко... - Вот они все, - сказал он, - поздравляю вас с находкою... - И я могу делать с ними все, что хочу? - Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве друг егокакой?.. или родственник? Правда, мы жили долго под одной кровлей... А малоли с кем я не жил?.. Я схватил бумаги и поскорее унес их, боясь, чтоб штабс-капитан нераскаялся. Скоро пришли нам объявить, что через час тронется оказия; я велелзакладывать. Штабс-капитан вошел в комнату в то время, когда я уже надевалшапку; он, казалось, не готовился к отъезду; у него был какой-топринужденный, холодный вид. - А вы, Максим Максимыч, разве не едете? - Нет-с. - А что так? - Да я еще коменданта не видал, а мне надо сдать ему кой-какие казенныевещи... - Да ведь вы же были у него? - Был, конечно, - сказал он, заминаясь - да его дома не было... а я недождался. Я понял его: бедный старик, в первый раз от роду, может быть, бросилдела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, - и как жеон был награжден! - Очень жаль, - сказал я ему, - очень жаль, Максим Максимыч, что нам досрока надо расстаться. - Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежьсветская, гордая: еще пока здесь, под черкесскими пулями, так вытуда-сюда... а после встретишься, так стыдитесь и руку протянуть нашемубрату. - Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч. - Да я, знаете, так, к слову говорю: а впрочем, желаю вам всякогосчастия и веселой дороги. Мы простились довольно сухо. Добрый Максим Максимыч сделался упрямым,сварливым штабс-капитаном! И отчего? Оттого, что Печорин в рассеянности илиот другой причины протянул ему руку, когда тот хотел кинуться ему на шею!Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие свои надежды и мечты, когда предним отдергивается розовый флер, сквозь который он смотрел на дела и чувствачеловеческие, хотя есть надежда, что он заменит старые заблуждения новыми,не менее проходящими, но зато не менее сладкими... Но чем их заменить в летаМаксима Максимыча? Поневоле сердце очерствеет и душа закроется... Я уехал один.ЖУРНАЛ ПЕЧОРИНА Предисловие Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известиеменя очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки, и явоспользовался случаем поставить имя над чужим произведением. Дай Бог, чтобчитатели меня не наказали за такой невинный подлог! Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предатьпублике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я былеще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но явидел его только раз в моей жизни на большой дороге, следовательно, не могупитать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы,ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться надего головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений. Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто такбеспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История душичеловеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнееистории целого народа, особенно когда она - следствие наблюдений ума зрелогонад самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участиеили удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своимдрузьям. Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала,доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, окоторых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдутоправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже неимеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то,что понимаем. Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребывания Печоринана Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказываетвсю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смеювзять на себя эту ответственность по многим важным причинам. Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характереПечорина? - Мой ответ - заглавие этой книги. "Да это злая ирония!" - скажутони. - Не знаю.IТАМАНЬ Тамань - самый скверный городишко из всех приморских городов России. Ятам чуть-чуть не умер с голода, да еще в добавок меня хотели утопить. Яприехал на перекладной тележке поздно ночью. Ямщик остановил усталую тройкуу ворот единственного каменного дома, что при въезде. Часовой, черноморскийказак, услышав звон колокольчика, закричал спросонья диким голосом: "Ктоидет?" Вышел урядник и десятник. Я им объяснил, что я офицер, еду вдействующий отряд по казенной надобности, и стал требовать казеннуюквартиру. Десятник нас повел по городу. К которой избе ни подъедем - занята.Было холодно, я три ночи не спал, измучился и начинал сердиться. "Веди менякуда-нибудь, разбойник! хоть к черту, только к месту!" - закричал я. "Естьеще одна фатера, - отвечал десятник, почесывая затылок, - только вашемублагородию не понравится; там нечисто!" Не поняв точного значения последнегослова, я велел ему идти вперед и после долгого странствования по грязнымпереулкам, где по сторонам я видел одни только ветхие заборы, мы подъехали кнебольшой хате на самом берегу моря. Полный месяц светил на камышовую крышу и белые стены моего новогожилища; на дворе, обведенном оградой из булыжника, стояла избочась другаялачужка, менее и древнее первой. Берег обрывом спускался к морю почти усамых стен ее, и внизу с беспрерывным ропотом плескались темно-синие волны.Луна тихо смотрела на беспокойную, но покорную ей стихию, и я мог различитьпри свете ее, далеко от берега, два корабля, которых черные снасти, подобнопаутине, неподвижно рисовались на бледной черте небосклона. "Суда в пристаниесть, - подумал я, - завтра отправлюсь в Геленджик". При мне исправлял должность денщика линейский казак. Велев ему выложитьчемодан и отпустить извозчика, я стал звать хозяина - молчат; стучу -молчат... что это? Наконец из сеней выполз мальчик лет четырнадцати. "Где хозяин?" - "Нема". - "Как? совсем нету?" - "Совсим". - "Ахозяйка?" - "Побигла в слободку". - "Кто же мне отопрет дверь?" - сказал я,ударив в нее ногою. Дверь сама отворилась; из хаты повеяло сыростью. Язасветил серную спичку и поднес ее к носу мальчика: она озарила два белыеглаза. Он был слепой, совершенно слепой от природы. Он стоял передо мноюнеподвижно, и я начал рассматривать черты его лица. Признаюсь, я имею сильное предубеждение против всех слепых, кривых,глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегдаесть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: какбудто с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство. Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать налице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с небольшим сожалением,как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаюотчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове моейродилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасноя старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какойцелью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям... "Ты хозяйский сын?" - спросил я его наконец. - "Ни". - "Кто же ты?" -"Сирота, убогой". - "А у хозяйки есть дети?" - "Ни; была дочь, да утикла заморе с татарином". - "С каким татарином?" - "А бис его знает! крымскийтатарин, лодочник из Керчи". Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печисоставляли всю его мебель. На стене ни одного образа - дурной знак! Вразбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковойогарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставил в угол шашку иружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою надругой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной вомраке все вертелся мальчик с белыми глазами. Так прошло около часа. Месяц светил в окно, и луч его играл поземляному полу хаты. Вдруг на яркой полосе, пересекающей пол, промелькнулатень. Я привстал и взглянул в окно: кто-то вторично пробежал мимо его искрылся Бог знает куда. Я не мог полагать, чтоб это существо сбежало поотвесу берега; однако иначе ему некуда было деваться. Я встал, накинулбешмет, опоясал кинжал и тихо-тихо вышел из хаты; навстречу мне слепоймальчик. Я притаился у забора, и он верной, но осторожной поступью прошелмимо меня. Под мышкой он нес какой-то узел, и повернув к пристани, сталспускаться по узкой и крутой тропинке. "В тот день немые возопиют и слепыепрозрят", - подумал я, следуя за ним в таком расстоянии, чтоб не терять егоиз вида. Между тем луна начала одеваться тучами и на море поднялся туман; едвасквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля; у берега сверкалапена валунов, ежеминутно грозящих его потопить. Я, с трудом спускаясь,пробирался по крутизне, и вот вижу: слепой приостановился, потом повернулнизом направо; он шел так близко от воды, что казалось, сейчас волна егосхватит и унесет, но видно, это была не первая его прогулка, судя поуверенности, с которой он ступал с камня на камень и избегал рытвин. Наконецон остановился, будто прислушиваясь к чему-то, присел на землю и положилвозле себя узел. Я наблюдал за его движениями, спрятавшись за выдавшеюсяскалою берега. Спустя несколько минут с противоположной стороны показаласьбелая фигура; она подошла к слепому и села возле него. Ветер по временамприносил мне их разговор. - Что, слепой? - сказал женский голос, - буря сильна. Янко не будет. - Янко не боится бури, отвечал тот. - Туман густеет, - возразил опять женский голос с выражением печали. - В тумане лучше пробраться мимо сторожевых судов, - был ответ. - А если он утонет? - Ну что ж? в воскресенье ты пойдешь в церковь без новой ленты. Последовало молчание; меня, однако поразило одно: слепой говорил сомною малороссийским наречием, а теперь изъяснялся чисто по-русски. - Видишь, я прав, - сказал опять слепой, ударив в ладоши, - Янко небоится ни моря, ни ветров, ни тумана, ни береговых сторожей; это не водаплещет, меня не обманешь, - это его длинные весла. Женщина вскочила и стала всматриваться в даль с видом беспокойства. - Ты бредишь, слепой, - сказала она, - я ничего не вижу. Признаюсь, сколько я ни старался различить вдалеке что-нибудь наподобиелодки, но безуспешно. Так прошло минут десять; и вот показалась между горамиволн черная точка; она то увеличивалась, то уменьшалась. Медленно поднимаясьна хребты волн, быстро спускаясь с них, приближалась к берегу лодка. Отваженбыл пловец, решившийся в такую ночь пуститься через пролив на расстояниедвадцати верст, и важная должна быть причина, его к тому побудившая! Думаятак, я с невольном биением сердца глядел на бедную лодку; но она, как утка,ныряла и потом, быстро взмахнув веслами, будто крыльями, выскакивала изпропасти среди брызгов пены; и вот, я думал, она ударится с размаха об береги разлетится вдребезги; но она ловко повернулась боком и вскочила вмаленькую бухту невредима. Из нее вышел человек среднего роста, в татарскойбараньей шапке; он махнул рукою, и все трое принялись вытаскивать что-то излодки; груз был так велик, что я до сих пор не понимаю, как она не потонула.Взяв на плечи каждый по узлу, они пустились вдоль по берегу, и скоро япотерял их из вида. Надо было вернуться домой; но, признаюсь, все этистранности меня тревожили, и я насилу дождался утра. Казак мой был очень удивлен, когда, проснувшись, увидел меня совсемодетого; я ему, однако ж, не сказал причины. Полюбовавшись несколько временииз окна на голубое небо, усеянное разорванными облачками, на дальний берегКрыма, который тянется лиловой полосой и кончается утесом, на вершине коегобелеется маячная башня, я отправился в крепость Фанагорию, чтоб узнать откоменданта о часе моего отъезда в Геленджик. Но, увы; комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда,стоящие в пристани, были все - или сторожевые, или купеческие, которые ещедаже не начинали нагружаться. "Может быть, дня через три, четыре придетпочтовое судно, сказал комендант, - и тогда - мы увидим". Я вернулся домойугрюм и сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным лицом. - Плохо, ваше благородие! - сказал он мне. - Да, брат, Бог знает когда мы отсюда уедем! - Тут он еще большевстревожился и, наклонясь ко мне, сказал шепотом: - Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника, он мнезнаком - был прошлого года в отряде, как я ему сказал, где мы остановились,а он мне: "Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!.." Да и в самом деле, чтоэто за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой... ужвидно, здесь к этому привыкли. - Да что ж? по крайней мере показалась ли хозяйка? - Сегодня без вас пришла старуха и с ней дочь. - Какая дочь? У нее нет дочери. - А Бог ее знает, кто она, коли не дочь; да вон старуха сидит теперь всвоей хате. Я взошел в лачужку. Печь была жарко натоплена, и в ней варился обед,довольно роскошный для бедняков. Старуха на все мои вопросы отвечала, чтоона глухая, не слышит. Что было с ней делать? Я обратился к слепому, которыйсидел перед печью и подкладывал в огонь хворост. "Ну-ка, слепой чертенок, -сказал я, взяв его за ухо, - говори, куда ты ночью таскался с узлом, а?"Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: "Куды я ходив?.. никуды неходив... с узлом? яким узлом?" Старуха на этот раз услышала и стала ворчать:"Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?" Мнеэто надоело, и я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки. Я завернулся в бурку и сел у забора на камень, поглядывая вдаль; передомной тянулось ночною бурею взволнованное море, и однообразный шум его,подобный ропоту засыпающегося города, напомнил мне старые годы, перенес моимысли на север, в нашу холодную столицу. Волнуемый воспоминаниями, язабылся... Так прошло около часа, может быть и более... Вдруг что-то похожеена песню поразило мой слух. Точно, это была песня, и женский, свежийголосок, - но откуда?.. Прислушиваюсь - напев старинный, то протяжный ипечальный, то быстрый и живой. Оглядываюсь - никого нет кругом;прислушиваюсь снова - звуки как будто падают с неба. Я поднял глаза: накрыше хаты моей стояла девушка в полосатом платье с распущенными косами,настоящая русалка. Защитив глаза ладонью от лучей солнца, она пристальновсматривалась в даль, то смеялась и рассуждала сама с собой, то запеваласнова песню. Я запомнил эту песню от слова до слова: Как по вольной волюшке - По зелену морю, Ходят все кораблики Белопарусники. Промеж тех корабликов Моя лодочка, Лодка неснащенная, Двухвесельная. Буря ль разыграется - Старые кораблики Приподымут крылышки, По морю размечутся. Стану морю кланяться Я низехонько: "Уж не тронь ты, злое море, Мою лодочку: Везет моя лодочка Вещи драгоценные. Правит ею в темну ночь Буйная головушка". Мне невольно пришло на мысль, что ночью я слышал тот же голос; я наминуту задумался, и когда снова посмотрел на крышу, девушки там уж не было.Вдруг она пробежала мимо меня, напевая что-то другое, и, пощелкиваяпальцами, вбежала к старухе, и тут начался между ними спор. Старухасердилась, она громко хохотала. И вот вижу, бежит опять вприпрыжку мояундина: поравнявшись со мной, она остановилась и пристально посмотрела мне вглаза, как будто удивленная моим присутствием; потом небрежно обернулась итихо пошла к пристани. Этим не кончилось: целый день она вертелась околомоей квартиры; пенье и прыганье не прекращались ни на минуту. Странноесущество! На лице ее не было никаких признаков безумия; напротив, глаза ее сбойкою проницательностью останавливались на мне, и эти глаза, казалось, былиодарены какою-то магнетическою властью, и всякий раз они как будто бы ждаливопроса. Но только я начинал говорить, она убегала, коварно улыбаясь. Решительно, я никогда подобной женщины не видывал. Она была далеко некрасавица, но я имею свои предубеждения также и насчет красоты. В ней быломного породы... порода в женщинах, как и в лошадях, великое дело; этооткрытие принадлежит Юной Франции. Она, то есть порода, а не Юная Франция,большею частью изобличается в поступи, в руках и ногах; особенно нос многозначит. Правильный нос в России реже маленькой ножки. Моей певунье казалосьне более восемнадцати лет. Необыкновенная гибкость ее стана, особенное, ейтолько свойственное наклонение головы, длинные русые волосы, какой-тозолотистый отлив ее слегка загорелой кожи на шее и плечах и особенноправильный нос - все это было для меня обворожительно. Хотя в ее косвенныхвзглядах я читал что-то дикое и подозрительное, хотя в ее улыбке было что-тонеопределенное, но такова сила предубеждений: правильный нос свел меня сума; я вообразил, что нашел Гетеву Миньону, это причудливое создание егонемецкого воображения, - и точно, между ими было много сходства: те жебыстрые переходы от величайшего беспокойства к полной неподвижности, те жезагадочные речи, те же прыжки, странные песни. Под вечер, остановив ее в дверях, я завел с нею следующий разговор. - "Скажи-ка мне, красавица, - спросил я, - что ты делала сегодня накровле?" - "А смотрела, откуда ветер дует". - "Зачем тебе?" - "Откуда ветер,оттуда и счастье". - "Что же? разве ты песнею зазывала счастье?" - "Гдепоется, там и счастливится". - "А как неравно напоешь себе горе?" - "Ну чтож? где не будет лучше, там будет хуже, а от худа до добра опять недалеко". -"Кто же тебя выучил эту песню?" - "Никто не выучил; вздумается - запою; комууслыхать, то услышит; а кому не должно слышать, тот не поймет". - "А кактебя зовут, моя певунья?" - "Кто крестил, тот знает". - "А кто крестил?" -"Почему я знаю?" - "Экая скрытная! а вот я кое-что про тебя узнал". (Она неизменилась в лице, не пошевельнула губами, как будто не об ней дело). "Яузнал, что ты вчера ночью ходила на берег". И тут я очень важно пересказалей все, что видел, думая смутить ее - нимало! Она захохотала во все горло."Много видели, да мало знаете, так держите под замочком". - "А если б я,например, вздумал донести коменданту?" - и тут я сделал очень серьезную,даже строгую мину. Она вдруг прыгнула, запела и скрылась, как птичка,выпугнутая из кустарника. Последние мои слова были вовсе не у места, я тогдане подозревал их важности, но впоследствии имел случай в них раскаяться. Только что смеркалось, я велел казаку нагреть чайник по-походному,засветил свечу и сел у стола, покуривая из дорожной трубки. Уж я заканчивалвторой стакан чая, как вдруг дверь скрыпнула, легкий шорох платья и шаговпослышался за мной; я вздрогнул и обернулся, - то была она, моя ундина! Онасела против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаюпочему, но этот взор показался мне чудно-нежен; он мне напомнил один из техвзглядов, которые в старые годы так самовластно играли моею жизнью. Она,казалось, ждала вопроса, но я молчал, полный неизъяснимого смущения. Лицо еебыло покрыто тусклой бледностью, изобличавшей волнение душевное; рука ее безцели бродила по столу, и я заметил на ней легкий трепет; грудь ее то высокоподнималась, то, казалось, она удерживала дыхание. Эта комедия начинала менянадоедать, и я готов был прервать молчание самым прозаическим образом, тоесть предложить ей стакан чая, как вдруг она вскочила, обвила руками моюшею, и влажный, огненный поцелуй прозвучал на губах моих. В глазах у меняпотемнело, голова закружилась, я сжал ее в моих объятиях со всею силоююношеской страсти, но она, как змея, скользнула между моими руками, шепнувмне на ухо: "Нынче ночью, как все уснут, выходи на берег", - и стрелоювыскочила из комнаты. В сенях она опрокинула чайник и свечу, стоявшую наполу. "Экой бес-девка!" - закричал казак, расположившийся на соломе имечтавший согреться остатками чая. Только тут я опомнился. Часа через два, когда все на пристани умолкло, я разбудил своегоказака. "Если я выстрелю из пистолета, - сказал я ему, - то беги на берег".Он выпучил глаза и машинально отвечал: "Слушаю, ваше благородие". Я заткнулза пояс пистолет и вышел. Она дожидалась меня на краю спуска; ее одежда былаболее нежели легкая, небольшой платок опоясывал ее гибкий стан. "Идите за мной!" - сказала она, взяв меня за руку, и мы сталиспускаться. Не понимаю, как я не сломил себе шеи; внизу мы повернули направои пошли по той же дороге, где накануне я следовал за слепым. Месяц еще невставал, и только две звездочки, как два спасительные маяка, сверкали натемно-синем своде. Тяжелые волны мерно и ровно катились одна за другой, едваприподымая одинокую лодку, причаленную к берегу. "Взойдем в лодку", -сказала моя спутница; я колебался, я не охотник до сентиментальных прогулокпо морю; но отступать было не время. Она прыгнула в лодку, я за ней, и неуспел еще опомниться, как заметил, что мы плывем. "Что это значит?" - сказаля сердито. "Это значит, - отвечала она, сажая меня на скамью и обвив мойстан руками, - это значит, что я тебя люблю..." И щека ее прижалась к моей,и почувствовал на лице моем ее пламенное дыхание. Вдруг что-то шумно упало вводу: я хвать за пояс - пистолета нет. О, тут ужасное подозрение закралосьмне в душу, кровь хлынула мне в голову!. Оглядываюсь - мы от берега околопятидесяти сажен, а я не умею плавать! Хочу ее оттолкнуть от себя - она каккошка вцепилась в мою одежду, и вдруг сильный толчок едва не сбросил меня вморе. Лодка закачалась, но я справился, и между нами началась отчаяннаяборьба; бешенство придавало мне силы, но я скоро заметил, что уступаю моемупротивнику в ловкости... "Чего ты хочешь?" - закричал я, крепко сжав еемаленькие руки; пальцы ее хрустели, но она не вскрикнула: ее змеиная натуравыдержала эту пытку. "Ты видел, - отвечала она, - ты донесешь!" - и сверхъестественнымусилием повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки, ее волосыкасались воды: минута была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ееодной рукой за косу, другой за горло, она выпустила мою одежду, и ямгновенно сбросил ее в волны. Было уже довольно темно; голова ее мелькнула раза два среди морскойпены, и больше я ничего не видал... На дне лодки я нашел половину старого весла и кое-как, после долгихусилий, причалил к пристани. Пробираясь берегом к своей хате, я невольновсматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца;луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в белом сидел наберегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве надобрывом берега; высунув немного голову, я мог хорошо видеть с утеса все, чтовнизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.Она выжимала морскую пену из длинных волос своих; мокрая рубашкаобрисовывала гибкий стан ее и высокую грудь. Скоро показалась вдали лодка,быстро приблизилась она; из нее, как накануне, вышел человек в татарскойшапке, но стрижен он был по-казацки, и за ременным поясом его торчал большойнож. "Янко, - сказала она, - все пропало!" Потом разговор их продолжался тактихо, что я ничего не мог расслышать. "А где же слепой?" - сказал наконецЯнко, возвыся голос. "Я его послала", - был ответ. Через несколько минутявился и слепой, таща на спине мешок, который положили в лодку. - Послушай, слепой! - сказал Янко, - ты береги то место... знаешь? тамбогатые товары... скажи (имени я не расслышал), что я ему больше не слуга;дела пошли худо, он меня больше не увидит; теперь опасно; поеду искатьработы в другом месте, а ему уж такого удальца не найти. Да скажи, кабы онполучше платил за труды, так и Янко бы его не покинул; а мне везде дорога,где только ветер дует и море шумит! - После некоторого молчания Янкопродолжал: - Она поедет со мною; ей нельзя здесь оставаться; а старухескажи, что, дескать. пора умирать, зажилась, надо знать и честь. Нас жебольше не увидит. - А я? - сказал слепой жалобным голосом. - На что мне тебя? - был ответ. Между тем моя ундина вскочила в лодку и махнула товарищу рукою; ончто-то положил слепому в руку, примолвив: "На, купи себе пряников". -"Только?" - сказал слепой. - "Ну, вот тебе еще", - и упавшая монетазазвенела, ударясь о камень. Слепой ее не поднял. Янко сел в лодку, ветердул от берега, они подняли маленький парус и быстро понеслись. Долго присвете месяца мелькал парус между темных волн; слепой мальчик точно плакал,долго, долго... Мне стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирныйкруг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, явстревожил их спокойствие и, как камень, едва сам не пошел ко дну! Я возвратился домой. В сенях трещала догоревшая свеча в деревяннойтарелке, и казак мой, вопреки приказанию, спал крепким сном, держа ружьеобеими руками. Я его оставил в покое, взял свечу и пошел в хату. Увы! мояшкатулка, шашка с серебряной оправой, дагестанский кинжал - подарок приятеля- все исчезло. Тут-то я догадался, какие вещи тащил проклятый слепой.Разбудив казака довольно невежливым толчком, я побранил его, посердился, аделать было нечего! И не смешно ли было бы жаловаться начальству, что слепоймальчик меня обокрал, а восьмнадцатилетняя девушка чуть-чуть не утопила? Слава Богу, поутру явилась возможность ехать, и я оставил Тамань. Чтосталось с старухой и с бедным слепым - не знаю. Да и какое дело мне дорадостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще сподорожной по казенной надобности!.. Конец первой части. Часть вторая (Окончание журнала Печорина)IIКНЯЖНА МЕРИ 11-го мая. Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самомвысоком месте, у подошвы Машука: во время грозы облака будут спускаться домоей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комнатанаполнилась запахом цветов, растуших в скромном палисаднике. Ветки цветущихчерешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол ихбелыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавыйБешту синеет, как "последняя туча рассеянной бури"; на север поднимаетсяМашук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона;на восток смотреть веселее: внизу передо мною пестреет чистенький, новенькийгородок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, - а там, дальше,амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонтатянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и оканчиваясьдвуглавым Эльборусом... Весело жить в такой земле! Какое-то отрадное чувстворазлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнцеярко, небо сине - чего бы, кажется, больше? - зачем тут страсти, желания,сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елизаветинскому источнику: там, говорят,утром собирается все водяное обшество. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколькопечальных групп, медленно подымающихся в гору; то были большею частиюсемейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться поистертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей;видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они наменя посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел ихв заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованиемотвернулись. Жены местных властей, так сказать хозяйки вод, были благосклоннее; уних есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли наКавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белойфуражкой образованный ум. Эти дамы очень милы; и долго милы! Всякий год ихобожатели сменяются новыми, и в этом-то, может быть, секрет их неутомимойлюбезности. Подымаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику, яобогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после,составляют особенный класс людей между чающими движения воды. Они пьют -однако не воду, гуляют мало, волочатся только мимоходом; они играют ижалуются на скуку. Они франты: опуская свой оплетенный стакан в колодецкислосерной воды, они принимают академические позы: штатские носятсветло-голубые галстуки, военные выпускают из-за воротника брыжи. Ониисповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают остоличных аристократических гостиных, куда их не пускают. Наконец вот и колодец... На площадке близ него построен домик с краснойкровлею над ванной, а подальше галерея, где гуляют во время дождя. Несколькораненых офицеров сидели на лавке, подобрав костыли, - бледные, грустные.Несколько дам скорыми шагами ходили взад и вперед по площадке, ожидаядействия вод. Между ними были два-три хорошеньких личика. Под винограднымиаллеями, покрывающими скат Машука, мелькали порою пестрые шляпки любительницуединения вдвоем, потому что всегда возле такой шляпки я замечал или военнуюфуражку или безобразную круглую шляпу. На крутой скале, где построенпавильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводилителескоп на Эльборус; между ними было два гувернера с своими воспитанниками,приехавшими лечиться от золотухи. Я остановился, запыхавшись, на краю горы и, прислонясь к углу домика,стал рассматривать окрестность, как вдруг слышу за собой знакомый голос: - Печорин! давно ли здесь? Оборачиваюсь: Грушницкий! Мы обнялись. Я познакомился с ним вдействующем отряде. Он был ранен пулей в ногу и поехал на воды с неделюпрежде меня. Грушницкий - юнкер. Он только год в службе, носит, поособенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель. У него георгиевскийсолдатский крестик. Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можнодать двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидываетголову назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой, ибо правоюопирается на костыль. Говорит он скоро и вычурно: он из тех людей, которыена все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное нетрогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенныестрасти и исключительные страдания. Производить эффект - их наслаждение; онинравятся романтическим провинциалкам до безумия. Под старость они делаютсялибо мирными помещиками, либо пьяницами - иногда тем и другим. В их душечасто много добрых свойств, но ни на грош поэзии. Грушницкого страсть быладекламировать: он закидывал вас словами, как скоро разговор выходил из кругаобыкновенных понятий; спорить с ним я никогда не мог. Он не отвечает на вашивозражения, он вас не слушает. Только что вы остановитесь, он начинаетдлинную тираду, по-видимому имеющую какую-то связь с тем, что вы сказали, нокоторая в самом деле есть только продолжение его собственной речи. Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда не бываютметки и злы: он никого не убьет одним словом; он не знает людей и их слабыхструн, потому что занимался целую жизнь одним собою. Его цель - сделатьсягероем романа. Он так часто старался уверить других в том, что он существо,не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сампочти в этом уверился. Оттого-то он так гордо носит свою толстую солдатскуюшинель. Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самыхдружеских отношениях. Грушницкий слывет отличным храбрецом; я его видел вделе; он махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза. Это что-тоне русская храбрость!.. Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемсяна узкой дороге, и одному из нас несдобровать. Приезд его на Кавказ - также следствие его романтического фанатизма: яуверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видомкакой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, ночто ищет смерти, потому что... тут, он, верно, закрыл глаза рукою ипродолжал так: "Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душасодрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?" - и так далее. Он мне сам говорил, что причина, побудившая его вступить в К. полк,останется вечною тайной между им и небесами. Впрочем, в те минуты, когда сбрасывает трагическую мантию, Грушницкийдовольно мил и забавен. Мне любопытно видеть его с женщинами: тут-то он, ядумаю, старается! Мы встретились старыми приятелями. Я начал его расспрашивать об образежизни на водах и о примечательных лицах. - Мы ведем жизнь довольно прозаическую, - сказал он, вздохнув, - пьющиеутром воду - вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру - несносны, каквсе здоровые. Женские общества есть; только от них небольшое утешение: онииграют в вист, одеваются дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний годиз Москвы одна только княгиня Лиговская с дочерью; но я с ними незнаком. Моясолдатская шинель - как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает,тяжело, как милостыня. В эту минуту прошли к колодцу мимо нас две дамы: одна пожилая, другаямолоденькая, стройная. Их лиц за шляпками я не разглядел, но они одеты былипо строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего! На второй было закрытоеплатье gris de perles1, легкая шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой шеи.Ботинки couleur puce2 стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, чтодаже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя отудивления. Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-тодевственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда онапрошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышитиногда записка милой женщины. - Вот княгиня Лиговская, - сказал Грушницкий, - и с нею дочь ее Мери,как она ее называет на английский манер. Они здесь только три дня. - Однако ты уж знаешь ее имя? - Да, я случайно слышал, - отвечал он, покраснев, - признаюсь, я нежелаю с ними познакомиться. Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, какна диких. И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце подтолстой шинелью? - Бедная шинель! - сказал я, усмехаясь, - а кто этот господин, которыйк ним подходит и так услужливо подает им стакан? - О! - это московский франт Раевич! Он игрок: это видно тотчас позолотой огромной цепи, которая извивается по его голубому жилету. А что затолстая трость - точно у Робинзона Крузоэ! Да и борода кстати, и прическа ala moujik3. - Ты озлоблен против всего рода человеческого. - И есть за что... - О! право? В это время дамы отошли от колодца и поравнялись с нами. Грушницкийуспел принять драматическую позу с помощью костыля и громко отвечал мнепо-французски: - Mon cher, je hais les hommes pour ne pas les mepriser car autrementla vie serait une farce trop degoutante4. Хорошенькая княжна обернулась и подарила оратора долгим любопытнымвзором. Выражение этого взора было очень неопределенно, но не насмешливо, счем я внутренно от души его поздравил. - Эта княжна Мери прехорошенькая, - сказал я ему. - У нее такиебархатные глаза - именно бархатные: я тебе советую присвоить это выражение,говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца неотражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, онибудто бы тебя гладят... Впрочем, кажется, в ее лице только и естьхорошего... А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она неулыбнулась на твою пышную фразу. - Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади, - сказалГрушницкий с негодованием. - Mon cher, - отвечал я ему, стараясь подделаться под его тон, - jemeprise les femmes pour ne pas les aimer car autrement la vie serait unmelodrame trop ridicule5. Я повернулся и пошел от него прочь. С полчаса гулял я по винограднымаллеям, по известчатым скалам и висящим между них кустарникам. Становилосьжарко, и я поспешил домой. Проходя мимо кислосерного источника, яостановился у крытой галереи, чтоб вздохнуть под ее тенью, это доставило мнеслучай быть свидетелем довольно любопытной сцены. Действующие лицанаходились вот в каком положении. Княгиня с московским франтом сидела налавке в крытой галерее, и оба были заняты, кажется, серьезным разговором.Княжна, вероятно допив уж последний стакан, прохаживалась задумчиво уколодца. Грушницкий стоял у самого колодца; больше на площадке никого небыло. Я подошел ближе и спрятался за угол галереи. В эту минуту Грушницкийуронил свой стакан на песок и усиливался нагнуться, чтоб его поднять:больная нога ему мешала. Бежняжка! как он ухитрялся, опираясь на костыль, ивсе напрасно. Выразительное лицо его в самом деле изображало страдание. Княжна Мери видела все это лучше меня. Легче птички она к нему подскочила, нагнулась, подняла стакан и подалаему с телодвижением, исполненным невыразимой прелести; потом ужаснопокраснела, оглянулась на галерею и, убедившись, что ее маменька ничего невидала, кажется, тотчас же успокоилась. Когда Грушницкий открыл рот, чтобпоблагодарить ее, она была уже далеко. Через минуту она вышла из галереи сматерью и франтом, но, проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный иважный - даже не обернулась, даже не заметила его страстного взгляда,которым он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она не скрылась залипками бульвара... Но вот ее шляпка мелькнула через улицу; она вбежала вворота одного из лучших домов Пятигорска, за нею прошла княгиня и у воротраскланялась с Раевичем. Только тогда бедный юнкер заметил мое присутствие. - Ты видел? - сказал он, крепко пожимая мне руку, - это просто ангел! - Отчего? - спросил я с видом чистейшего простодушия. - Разве ты не видал? - Нет, видел: она подняла твой стакан. Если бы был тут сторож, то онсделал бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем,очень понятно, что ей стало тебя жалко: ты сделал такую ужасную гримасу,когда ступил на простреленную ногу... - И ты не был нисколько тронут, глядя на нее в эту минуту, когда душасияла на лице ее?.. - Нет. Я лгал; но мне хотелось его побесить. У меня врожденная страстьпротиворечить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачныхпротиворечий сердцу или рассудку. Присутствие энтузиаста обдает менякрещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделалибы из меня страстного мечтателя. Признаюсь еще, чувство неприятное, нознакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство -было зависть; я говорю смело "зависть", потому что привык себе во всемпризнаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретивхорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при немотличившую другого, ей равно ненакомого, вряд ли, говорю, найдется такоймолодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловатьсвое самлюбие), который бы не был этим поражен неприятно. Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окондома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернувменя за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые такмало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от еговзгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. Икак, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскуюкняжну?.. 13-го мая Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Чтотут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец. Вернер человек замечательный по многим причинам. Он скептик иматериалист, как все почти медики, а вместе с этим поэт, и не на шутку, -поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двухстихов. Он изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилытрупа, но никогда не умел он воспользоваться своим знанием; так иногдаотличный анатомик не умеет вылечить от лихорадки! Обыкновенно Вернерисподтишка насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал надумирающим солдатом... Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег несделал бы лишнего шагу: он мне раз говорил, что скорее сделает одолжениеврагу, чем другу, потому что это значило бы продавать своюблаготворительность, тогда как ненависть только усилится соразмерновеликодушию противника. У него был злой язык: под вывескою его эпиграммы неодин добряк прослыл пошлым дураком; его соперники, завистливые водяныемедики, распустили слух, будто он рисует карикатуры на своих больных, -больные взбеленились, почти все ему отказали. Его приятели, то есть всеистинно порядочные люди, служившие на Кавказе, напрасно старалисьвосстановить его упадший кредит. Его наружность была из тех, которые с первого взгляда поражаютнеприятно, но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать внеправильных чертах отпечаток души испытанной и высокой. Бывали примеры, чтоженщины влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы их безобразияна красоту самых свежих и розовых эндимионов; надобно отдать справедливостьженщинам: они имеют инстинкт красоты душевной: оттого-то, может быть, люди,подобные Вернеру, так страстно любят женщин. Вернер был мал ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога была унего короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова егоказалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа,обнаруженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетениемпротивоположных наклонностей. Его маленькие черные глаза, всегдабеспокойные, старались проникнуть в ваши мысли. В его одежде заметны быливкус и опрятность; его худощавые, жилистые и маленькие руки красовались всветло-желтых перчатках. Его сюртук, галстук и жилет были постоянно черногоцвета. Молодежь прозвала его Мефистофелем; он показывал, будто сердился заэто прозвание, но в самом деле оно льстило его самолюбию. Мы друг другаскоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: издвух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себене признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае - трудутомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меняесть лакеи и деньги! Вот как мы сделались приятелями: я встретил Вернера вС... среди многочисленного и шумного круга молодежи; разговор принял подконец вечера философско-метафизическое направление; толковали об убеждениях:каждый был убежден в разных разностях. - Что до меня касается, то я убежден только в одном... - сказал доктор. - В чем это? - спросил я, желая узнать мнение человека, который до сихпор молчал. - В том, - отвечал он, - что рано или поздно в одно прекрасное утро яумру. - Я богаче вас, сказал я, - у меня, кроме этого, есть еще убеждение -именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться. Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнееэтого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы частосходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно,пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотревзначительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, по словамЦицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились довольные своимвечером. Я лежал на диване, устремив глаза в потолок и заложив руки под затылок,когда Вернер взошел в мою комнату. Он сел в кресла, поставил трость в угол,зевнул и объявил, что на дворе становится жарко. Я отвечал, что менябеспокоят мухи, - и мы оба замолчали. - Заметьте, любезный доктор, - сказал я, - что без дураков было бы насвете очень скучно!.. Посмотрите, вот нас двое умных людей; мы знаем заране,что обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим; мы знаемпочти все сокровенные мысли друг друга; одно слово - для нас целая история;видим зерно каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку. Печальное намсмешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольноравнодушны, кроме самих себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами неможет быть: мы знаем один о другом все, что хотим знать, и знать больше нехотим. Остается одно средство: рассказывать новости. Скажите же мнекакую-нибудь новость. Утомленный долгой речью, я закрыл глаза и зевнул... Он отвечал подумавши: - В вашей галиматье, однако ж, есть идея. - Две! - отвечал я. - Скажите мне одну, я вам скажу другую. - Хорошо, начинайте! - сказал я, продолжая рассматривать потолок ивнутренно улыбаясь. - Вам хочется знать какие-нибудь подробности насчет кого-нибудь изприехавших на воды, и я уж догадываюсь, о ком вы это заботитесь, потому чтооб вас там уже спрашивали. - Доктор! решительно нам нельзя разговаривать: мы читаем в душе другдруга. - Теперь другая... - Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь;во-первых, потому, что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей, чемрассказчиков. Теперь к делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне? - Вы очень уверены, что это княгиня... а не княжна?.. - Совершенно убежден. - Почему? - Потому что княжна спрашивала об Грушницком . - У вас большой дар соображения. Княжна сказала, что она уверена, чтоэтот молодой человек в солдатской шинели разжалован в солдаты за дуэль.. - Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении... - Разумеется. - Завязка есть! - закричал я в восхищении, - об развязке этой комедиимы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтоб мне не было скучно. - Я предчувствую, - сказал доктор, - что бедный Грушницкий будет вашейжертвой... - Дальше, доктор... - Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно,она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете... я сказал ваше имя...Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума...Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, ксветским сплетням свои замечания... Дочка слушала с любопытством. В еевоображении вы сделались героем романа в новом вкусе... Я не противоречилкнягине, хотя знал, что она говорит вздор. - Достойный друг! - сказал я, протянув ему руку. Доктор пожал ее счувством и продолжал: - Если хотите, я вас представлю... - Помилуйте! - сказал я, всплеснув руками, - разве героев представляют?Они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную... - И вы в самом деле хотите волочиться за княжной?.. - Напротив, совсем напротив!.. Доктор, наконец я торжествую: вы меня непонимаете!.. Это меня, впрочем, огорчает, доктор, - продолжал я после минутымолчания, - я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю, чтоб ихотгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от нихотпереться. Однако ж вы мне должны описать маменьку с дочкой. Что они залюди? - Во-первых, княгиня - женщина сорока пяти лет, - отвечал Вернер, - унее прекрасный желудок, но кровь испорчена; на щеках красные пятна.Последнюю половину своей жизни она провела в Москве и тут на покоерастолстела. Она любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногданеприличные вещи, когда дочери нет в комнате. Она мне объявила, что дочь ееневинна как голубь. Какое мне дело?.. Я хотел ей отвечать, чтоб она быласпокойна, что я никому этого не скажу! Княгиня лечится от ревматизма, а дочьбог знает от чего; я велел обеим пить по два стакана в день кислосерной водыи купаться два раза в неделю в разводной ванне. Княгиня, кажется, непривыкла повелевать; она питает уважение к уму и знаниям дочки, котораячитала Байрона по-английски и знает алгебру: в Москве, видно, барышнипустились в ученость, и хорошо делают, право! Наши мужчины так не любезнывообще, что с ними кокетничать, должно быть, для умной женщины несносно.Княгиня очень любит молодых людей: княжна смотрит на них с некоторымпрезрением: московская привычка! Они в Москве только и питаются, чтосорокалетними остряками. - А вы были в Москве, доктор? - Да, я имел там некоторую практику. - Продолжайте. - Да я, кажется, все сказал... Да! вот еще: княжна, кажется, любитрассуждать о чувствах, страстях и прочее... она была одну зиму в Петербурге,и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно приняли. - Вы никого у них не видали сегодня? - Напротив; был один адъютант, один натянутый гвардеец и какая-то дамаиз новоприезжих, родственница княгини по мужу, очень хорошенькая, но очень,кажется, больная... Не встретили ль вы ее у колодца? - она среднего роста,блондинка, с правильными чертами, цвет лица чахоточный, а на правой щекечерная родинка; ее лицо меня поразило своей выразительностью. - Родинка! - пробормотал я сквозь зубы. - Неужели? Доктор посмотрел на меня и сказал торжественно, положив мне руку насердце: - Она вам знакома!.. - Мое сердце точно билось сильнее обыкновенного. - Теперь ваша очередь торжествовать! - сказал я, - только я на васнадеюсь: вы мне не измените. Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашемпортрете одну женщину, которую любил в старину... Не говорите ей обо мне нислова; если она спросит, отнеситесь обо мне дурно. - Пожалуй! - сказал Вернер, пожав плечами. Когда он ушел, то ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нассвела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что менявстретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствияменя никогда не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшееприобретало бы такую власть, как надо мною: всякое напоминание о минувшейпечали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все теже звуки... Я глупо создан: ничего не забываю, - ничего! После обеда часов в шесть я пошел на бульвар: там была толпа; княгиня скняжной сидели на скамье, окруженные молодежью, которая любезничаланаперерыв. Я поместился в некотором расстоянии на другой лавке, остановилдвух знакомых Д... офицеров и начал им что-то рассказывать; видно, былосмешно, потому что они начали хохотать как сумасшедшие. Любопытствопривлекло ко мне некоторых из окружавших княжну; мало-помалу и все еепокинули и присоединились к моему кружку. Я не умолкал: мои анекдоты былиумны до глупости, мои насмешки над проходящими мимо оригиналами были злы донеистовства... Я продолжал увеселять публику до захождения солнца. Несколькораз княжна под ручку с матерью проходила мимо меня, сопровождаемая каким-тохромым старичком; несколько раз ее взгляд, упадая на меня, выражал досаду,стараясь выразить равнодушие... - Что он вам рассказывал? - спросила она у одного из молодых людей,возвратившихся к ней из вежливости, - верно, очень занимательную историю -свои подвиги в сражениях?.. - Она сказала это довольно громко и, вероятно, снамерением кольнуть меня. "А-га! - подумал я, - вы не на шутку сердитесь,милая княжна; погодите, то ли еще будет!" Грушницкий следил за нею, как хищный зверь, и не спускал ее с глаз:бьюсь об заклад, что завтра он будет просить, чтоб его кто-нибудь представилкнягине. Она будет очень рада, потому что ей скучно. 16-го мая. В продолжение двух дней мои дела ужасно подвинулись. Княжна менярешительно ненавидит; мне уже пересказали две-три эпиграммы на мой счет,довольно колкие, но вместе очень лестные. Ей ужасно странно, что я, которыйпривык к хорошему обществу, который так короток с ее петербургскими кузинамии тетушками, не стараюсь познакомиться с нею. Мы встречаемся каждый день уколодца, на бульваре; я употребляю все свои силы на то, чтоб отвлекать ееобожателей, блестящих адъютантов, бледных москвичей и других, - и мне почтивсегда удается. Я всегда ненавидел гостей у себя: теперь у меня каждый деньполон дом, обедают, ужинают, играют, - и, увы, мое шампанское торжествуетнад силою магнетических ее глазок! Вчера я ее встретил в магазине Челахова; она торговала чудесныйперсидский ковер. Княжна упрашивала свою маменьку не скупиться: этот ковертак украсил бы ее кабинет!.. Я дал сорок рублей лишних и перекупил его; заэто я был вознагражден взглядом, где блистало самое восхитительноебешенство. Около обеда я велел нарочно провести мимо ее окон мою черкескуюлошадь, покрытую этим ковром. Вернер был у них в это время и говорил мне,что эффект этой сцены был самый драматический. Княжна хочет проповедоватьпротив меня ополчение; я даже заметил, что уж два адъютанта при ней со мноюочень сухо кланяются, однако всякий день у меня обедают. Грушницкий принял таинственный вид: ходит, закинув руки за спину, иникого не узнает; нога его вдруг выздоровела: он едва хромает. Он нашелслучай вступить в разговор с княгиней и сказал какой-то комплимент княжне:она, видно, не очень разборчива, ибо с тех пор отвечает на его поклон самоймилой улыбкою. - Ты решительно не хочешь познакомиться с Лиговскими? - сказал он мневчера. - Решительно. - Помилуй! самый приятный дом на водах! Все здешнее лучшее общество... - Мой друг, мне и нездешнее ужасно надоело. А ты у них бываешь? - Нет еще; я говорил раза два с княжной, и более, но знаешь, как-тонапрашиваться в дом неловко, хотя здесь это и водится... Другое дело, если бя носил эполеты... - Помилуй! да эдак ты гораздо интереснее! Ты просто не умеешьпользоваться своим выгодным положением... да солдатская шинель в глазахчувствительной барышни тебя делает героем и страдальцем. Грушницкий самодовольно улыбнулся. - Какой вздор! - сказал он. - Я уверен, - продолжал я, - что княжна в тебя уж влюблена! Он покраснел до ушей и надулся. О самолюбие! ты рычаг, которым Архимед хотел приподнять земной шар!.. - У тебя все шутки! - сказал он, показывая, будто сердится, -во-первых, она меня еще так мало знает... - Женщины любят только тех, которых не знают. - Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто хочупознакомиться с приятным домом, и было бы очень смешно, если б я имелкакие-нибудь надежды... Вот вы, например, другое дело! - вы победителипетербургские: только посмотрите, так женщины тают... А знаешь ли, Печорин,что княжна о тебе говорила? - Как? она тебе уж говорила обо мне?.. - Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца,случайно; третье слово ее было: "Кто этот господин, у которого такойнеприятный тяжелый взгляд? он был с вами, тогда..." Она покраснела и нехотела назвать дня, вспомнив свою милую выходку. "Вам не нужно сказыватьдня, - отвечал я ей, - он вечно будет мне памятен..." Мой друг, Печорин! ятебе не поздравляю; ты у нее на дурном замечании... А, право, жаль! потомучто Мери очень мила!.. Надобно заметить, что Грушницкий из тех людей, которые, говоря оженщине, с которой они едва знакомы, называют ее моя Мери, моя Sophie, еслиона имела счастие им понравиться. Я принял серьезный вид и отвечал ему: - Да, она недурна... только берегись, Грушницкий! Русские барышнибольшею частью питаются только платонической любовью, не примешивая к неймысли о замужестве; а платоническая любовь самая беспокойная. Княжна,кажется, из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минутысряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должновозбуждать ее любопытство, твой разговор - никогда не удовлетворять еговполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебяпренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это,станет тебя мучить - а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не дасттебе права на второй; она с тобою накокетничается вдоволь, а года через двавыйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, чтоона несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но чтонебо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель,хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное... Грушницкий ударил по столу кулаком и стал ходить взад и вперед покомнате. Я внутренно хохотал и даже раза два улыбнулся, но он, к счастью, этогоне заметил. Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего; унего даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы: оно мнепоказалось подозрительным... Я стал его рассматривать, и что же?.. мелкимибуквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом - число тогодня, когда она подняла знаменитый стакан. Я утаил свое открытие; я не хочувынуждать у него признаний, я хочу, чтобы он сам выбрал меня в своиповеренные, и тут-то я буду наслаждаться... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сегодня я встал поздно; прихожу к колодцу - никого уже нет. Становилосьжарко; белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу;голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали,как змеи, серые клочки облаков, задержанные в своем стремлении и будтозацепившиеся за колючий его кустарник. Воздух был напоен электричеством. Яуглубился в виноградную аллею, ведущую в грот; мне было грустно. Я думал отой молодой женщине с родинкой на щеке, про которую говорил мне доктор...Зачем она здесь? И она ли? И почему я думаю, что это она? и почему я дажетак в этом уверен? Мало ли женщин с родинками на щеках? Размышляя такимобразом, я подошел к самому гроту. Смотрю: в прохладной тени его свода, накаменной скамье сидит женщина, в соломенной шляпке, окутанная черной шалью,опустив голову на грудь; шляпка закрывала ее лицо. Я хотел уже вернуться,чтоб не нарушить ее мечтаний, когда она на меня взглянула. - Вера! - вскрикнул я невольно. Она вздрогнула и побледнела. - Я знала, что вы здесь, - сказала она. Я сел возле нее и взял ее заруку. Давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милогоголоса; она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами; вних выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек. - Мы давно не видались, - сказал я. - Давно, и переменились оба во многом! - Стало быть, уж ты меня не любишь?.. - Я замужем! - сказала она. - Опять? Однако несколько лет тому назад эта причина такжесуществовала, но между тем... Она выдернула свою руку из моей, и щеки еезапылали. - Может быть, ты любишь своего второго мужа?.. Она не отвечала иотвернулась. - Или он очень ревнив? Молчание. - Что ж? Он молод, хорош, особенно, верно, богат, и ты боишься... - явзглянул на нее и испугался; ее лицо выражало глубокое отчаянье, на глазахсверкали слезы. - Скажи мне, - наконец прошептала она, - тебе очень весело меня мучить?Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор как мы знаем друг друга, ты ничегомне не дал, кроме страданий... - Ее голос задрожал, она склонилась ко мне иопустила голову на грудь мою. "Может быть, - подумал я, - ты оттого-то именно меня и любила: радостизабываются, а печали никогда..." Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы нашисблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуи; ее руки были холодны каклед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которыена бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить:значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере. Она решительно не хочет, чтоб я познакомился с ее мужем - тем хромымстаричком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для сына.Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил себе над ним ни однойнасмешки: она его уважает, как отца, - и будет обманывать, как мужа...Странная вещь сердце человеческое вообще, и женское в особенности! Муж Веры, Семен Васильевич Г...в, дальний родственник княгиниЛиговской. Он живет с нею рядом; Вера часто бывает у княгини; я ей дал словопознакомиться с Лиговскими и волочиться за княжной, чтоб отвлечь от неевнимание. Таким образом, мои планы нимало не расстроились, и мне будетвесело... Весело!.. Да, я уже прошел тот период жизни душевной, когда ищут толькосчастия, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстнокого-нибудь, - теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; дажемне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкаяпривычка сердца!.. Однако мне всегда было странно: я никогда не делался рабом любимойженщины; напротив я всегда приобретал над их волей и сердцем непобедимуювласть, вовсе об этом не стараясь. Отчего это? - оттого ли что я никогданичем очень не дорожу и что они ежеминутно боялись выпустить меня из рук?или это - магнетическое влияния сильного организма? или мне просто неудавалось встретить женщину с упорным характером? Надо признаться, что я точно не люблю женщин с характером: их ли этодело!.. Правда, теперь вспомнил: один раз, один только раз я любил женщину ствердой волей, которую никогда не мог победить... Мы расстались врагами, - ито, может быть, если б я ее встретил пятью годами позже, мы расстались быиначе... Вера больна, очень больна, хотя в этом и не признается, я боюсь, чтобыне было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente -болезнь не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия. Гроза застала нас в гроте и удержала лишних полчаса. Она не заставляламеня клясться в верности, не спрашивала, любил ли я других с тех пор, как мырасстались... Она вверилась мне снова с прежней беспечностью, - я ее необману; она единственная женщина в мире, которую я не в силах был быобмануть. я знаю, мы скоро разлучимся опять и, может быть, на веки: обапойдем разными путями до гроба; но воспоминание о ней останетсянеприкосновенным в душе моей; я ей это повторял всегда и она мне верит, хотяговорит противное. Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка нескрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как послепервого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость лис своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это толькоее прощальный взгляд, последний подарок - на память?.. А смешно подумать,что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки истройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит... Возвратясь домой, я сел верхом и поскакал в степь; я люблю скакать нагояччей лошади по высокой траве, против пустынного ветра; с жадностью глотаюя благовонный воздух и устремляю взоры в синюю даль, стараясь уловитьтуманные очерки предметов, которые ежеминутно становятся все яснее и яснее.Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль,все в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела победит тревогуума. Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде кудрявых гор,озаренных южным солнцем, при виде голубого неба или внимая шуму потока,падающего с утеса на утес. Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках, видя меня скачущего безнужды и цели, долго мучились этой загадкой, ибо, верно, по одежде принялименя за черкеса. Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхомя больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы. И точно, что касаетсядо этой благородной боевой одежды, я совершенный денди: ни одного галуналишнего; оружие ценное в простой отделке, мех на шапке не слишком длинный,не слишком короткий; ноговицы и черевики пригнаны со всевозможной точностью;бешмет белый, черкеска темно-бурая. Я долго изучал горскую посадку: ничемнельзя так польстить моему самолюбию, как признавая мое искусство в верховойезде на кавказский лад. Я держу четырех лошадей: одну для себя, трех дляприятелей, чтоб не скучно было одному таскаться по полям; они берут моихлошадей с удовольствием и никогда со мной не ездят вместе. Было уже шестьчасов пополудни, когда вспомнил я, что пора обедать; лошадь моя былаизмучена; я выехал на дорогу, ведущую из Пятигорска в немецкую колонию, кудачасто водяное общество ездит en piquenique6. Дорога идет, извиваясь междукустарниками, опускаясь в небольшие овраги, где протекают шумные ручьи подсенью высоких трав; кругом амфитеатром возвышаются синие громады Бешту,Змеиной, Железной и Лысой горы. Спустясь в один из таких оврагов, называемыхна здешнем наречии балками, я остановился, чтоб напоить лошадь; в это времяпоказалась на дороге шумная и блестящая кавалькада: дамы в черных и голубыхамазонках, кавалеры в костюмах, составляющих смесь черкесского снижегородским; впереди ехал Грушницкий с княжною Мери. Дамы на водах еще верят нападениям черкесов среди белого дня; вероятно,поэтому Грушницкий сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов:он был довольно смешон в этом геройском облечении. Высокий куст закрывалменя от них, но сквозь листья его я мог видеть все и отгадать по выражениямих лиц, что разговор был сентиментальный. Наконец они приблизились к спуску;Грушницкий взял за повод лошадь княжны, и тогда я услышал конец ихразговора: - И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? - говорила княжна. - Что для меня Россия! - отвечал ее кавалер, - страна, где тысячилюдей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением,тогда как здесь - здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству свами... - Напротив... - сказала княжна, покраснев. Лицо Грушницкого изобразило удовольствие. Он продолжал: - Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулямидикарей, и если бы бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд,один, подобный тому... В это время они поравнялись со мной; я ударил плетью по лошади и выехализ-за куста... - Mon Dieu, un Circassien!..7 - вскрикнула княжна в ужасе. Чтоб еесовершенно разуверить, я отвечал по-французски, слегка наклонясь: - Ne craignez rien, madame, - je ne suis pas plus dangereux que votrecavalier8. Она смутилась, - но отчего? от своей ошибки или оттого, что мой ответей показался дерзким? Я желал бы, чтоб последнее мое предположение былосправедливо. Грушницкий бросил на меня недовольный взгляд. Поздно вечером, то есть часов в одиннадцать, я пошел гулять по липовойаллее бульвара. Город спал, только в некоторых окнах мелькали огни. С трехсторон чернели гребни утесов, отрасли Машука, на вершине которого лежалозловещее облачко; месяц подымался на востоке; вдали серебряной бахромойсверкали снеговые горы. Оклики часовых перемежались с шумом горячих ключей,спущенных на ночь. Порою звучный топот коня раздавался по улице,сопровождаемый скрыпом нагайской арбы и заунывным татарским припевом. Я селна скамью и задумался... Я чувствовал необходимость излить свои мысли вдружеском разговоре... но с кем? "Что делает теперь Вера?" - думал я... Я быдорого дал, чтоб в эту минуту пожать ее руку. Вдруг слышу быстрые и неровные шаги... Верно, Грушницкий... Так и есть! - Откуда? - От княгини Лиговской, - сказал он очень важно. - Как Мери поет!.. - Знаешь ли что? - сказал я ему, - я пари держу, что она не знает, чтоты юнкер; она думает, что ты разжалованный... - Может быть! Какое мне дело!.. - сказал он рассеянно. - Нет, я только так это говорю... - А знаешь ли, что ты нынче ее ужасно рассердил? Она нашла, что этонеслыханная дерзость; я насилу мог ее уверить, что ты так хорошо воспитан итак хорошо знаешь свет, что не мог иметь намерение ее оскорбить; онаговорит, что у тебя наглый взгляд, что ты, верно, о себе самого высокогомнения. - Она не ошибается... А ты не хочешь ли за нее вступиться? - Мне жаль, что не имею еще этого права... - О-го! - подумал я, - у него, видно, есть уже надежды..." - Впрочем, для тебя же хуже, - продолжал Грушницкий, - теперь тебетрудно познакомиться с ними, - а жаль! это один из самых приятных домов,какие я только знаю. . . Я внутренно улыбнулся. - Самый приятный дом для меня теперь мой, - сказал я, зевая, и встал,чтоб идти. - Однако признайся, ты раскаиваешься? . . - Какой вздор! если я захочу, то завтра же буду вечером у княгини... - Посмотрим.. . - Даже, чтоб тебе сделать удовольствие, стану волочиться за княжной... - Да, если она захочет говорить с тобой... - Я подожду только той минуты, когда твой разговор ей наскучит...Прощай!.. - А я пойду шататься, - я ни за что теперь не засну... Послушай, пойдемлучше в ресторацию, там игра... мне нужны нынче сильные ощущения... - Желаю тебе проиграться... Я пошел домой. 21-го мая Прошла почти неделя, а я еще не познакомился с Лиговскими. Жду удобногослучая. Грушницкий, как тень, следует за княжной везде; их разговорыбесконечны: когда же он ей наскучит?.. Мать не обращает на это внимания,потому что он не жених. Вот логика матерей! Я подметил два, три нежныхвзгляда, - надо этому положить конец. Вчера у колодца в первый раз явилась Вера... Она, с тех пор как мывстретились в гроте, не выходила из дома. Мы в одно время опустили стаканы,и, наклонясь, она мне сказала шепотом: - Ты не хочешь познакомиться с Лиговскими?.. Мы только там можемвидеться... Упрек! скучно! Но я его заслужил... Кстати: завтра бал по подписке в зале ресторации, и я буду танцевать скняжной мазурку. 22-го мая Зала ресторации превратилась в залу Благородного собрания. В девятьчасов все съехались. Княгиня с дочерью явилась из последних; многие дамыпосмотрели на нее с завистью и недоброжелательством, потому что княжна Мериодевается со вкусом. Те, которые почитают себя здешними аристократками,утаив зависть, примкнулись к ней. Как быть? Где есть общество женщин - тамсейчас явится высший и низший круг. Под окном, в толпе народа, стоялГрушницкий, прижав лицо к стеклу и не спуская глаз с своей богини; она,проходя мимо, едва приметно кивнула ему головой. Он просиял, как солнце...Танцы начались польским; потом заиграли вальс. Шпоры зазвенели, фалдыподнялись и закружились. Я стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышностьее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи - счастливуюэпоху мушек из черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта былафермуаром. Она говорила своему кавалеру, драгунскому капитану: - Эта княжна Лиговская пренесносная девчонка! Вообразите, толкнула меняи не извинилась, да еще обернулась и посмотрела на меня в лорнет... C`estimpayable!..9 И чем она гордится? Уж ее надо бы проучить... - За этим дело не станет! - отвечал услужливый капитан и отправился вдругую комнату. Я тотчас подошел к княжне, приглашая ее вальсировать, пользуясьсвободой здешних обычаев, позволяющих танцевать с незнакомыми дамами. Она едва могла принудить себя не улыбнуться и скрыть свое торжество; ейудалось, однако, довольно скоро принять совершенно равнодушный и дажестрогий вид: она небрежно опустила руку на мое плечо, наклонила слегкаголовку набок, и мы пустились. Я не знаю талии более сладострастной игибкой! Ее свежее дыхание касалось моего лица; иногда локон, отделившийся ввихре вальса от своих товарищей, скользил по горящей щеке моей... Я сделалтри тура. (Она вальсирует удивительно хорошо). Она запыхалась, глаза еепомутились, полураскрытые губки едва могли прошептать необходимое: "Merci,monsieur"10. После нескольких минут молчания я сказал ей, приняв самый покорный вид: - Я слышал, княжна, что, будучи вам вовсе незнаком, я имел уженесчастье заслужить вашу немилость... что вы меня нашли дерзким... неужелиэто правда? - И вам бы хотелось теперь меня утвердить в этом мнении? - отвечала онас иронической гримаской, которая, впрочем, очень идет к ее подвижнойфизиономии. - Если я имел дерзость вас чем-нибудь оскорбить, то позвольте мне иметьеще большую дерзость просить у вас прощения... И, право, я бы очень желалдоказать вам, что вы насчет меня ошибались... - Вам это будет довольно трудно... - Отчего же? - Оттого, что вы у нас не бываете, а эти балы, вероятно, не часто будутповторяться. "Это значит, - подумал я, - что их двери для меня навеки закрыты". - Знаете, княжна, - сказал я с некоторой досадой, - никогда не должноотвергать кающегося преступника: с отчаяния он может сделаться еще вдвоепреступнее... и тогда... Хохот и шушуканье нас окружающих заставили меня обернуться и прерватьмою фразу. В нескольких шагах от меня стояла группа мужчин, и в их числедрагунский капитан, изъявивший враждебные намерения против милой княжны; онособенно был чем-то очень доволен, потирал руки, хохотал и перемигивался стоварищами. Вдруг из среды их отделился господин во фраке с длинными усами икрасной рожей и направил неверные шаги свои прямо к княжне: он был пьян.Остановясь против смутившейся княжны и заложив руки за спину, он уставил нанее мутно-серые глаза и произнес хриплым дишкантом: - Пермете...11 ну, да что тут!.. просто ангажирую вас на мазурку... - Что вам угодно? - произнесла она дрожащим голосом, бросая кругомумоляющий взгляд. Увы! ее мать была далеко, и возле никого из знакомых ейкавалеров не было; один адьютант, кажется, все это видел, да спрятался затолпой, чтоб не быть замешану в историю. - Что же? - сказал пьяный господин, мигнув драгунскому капитану,который ободрял его знаками, - разве вам не угодно?.. Я таки опять имеючесть вас ангажировать pour mazure...12 Вы, может, думаете, что я пьян? Этоничего!.. Гораздо свободнее, могу вас уверить... Я видел, что она готова упасть в обморок от страху и негодования. Я подошел к пьяному господину, взял его довольно крепко за руку и,посмотрев ему пристально в глаза, попросил удалиться, - потому, прибавил я,что княжна давно уж обещалась танцевать мазурку со мною. - Ну, нечего делать!.. в другой раз! - сказал он, засмеявшись, иудалился к своим пристыженным товарищам, которые тотчас увели его в другуюкомнату. Я был вознагражден глубоким, чудесным взглядом. Княжна подошла к своей матери и рассказала ей все, та отыскала меня втолпе и благодарила. Она объявила мне, что знала мою мать и была дружна сполдюжиной моих тетушек. - Я не знаю, как случилось, что мы до сих пор с вами незнакомы, -прибавила она, - но признайтесь, вы этому одни виною: вы дичитесь всех так,что ни на что не похоже. Я надеюсь, что воздух моей гостиной разгонит вашсплин... не правда ли? Я сказал ей одну из тех фраз, которые у всякого должны быть заготовленына подобный случай. Кадрили тянулись ужасно долго. Наконец с хор загремела мазурка; мы с княжной уселись. Я не намекал ни разу ни о пьяном господине, ни о прежнем моемповедении, ни о Грушницком. Впечатление, произведенное на нее неприятноюсценою, мало-помалу рассеялось; личико ее расцвело; она шутила очень мило;ее разговор был остер, без притязания на остроту, жив и свободен; еезамечания иногда глубоки... Я дал ей почувствовать очень запутанной фразой,что она мне давно нравится. Она наклонила головку и слегка покраснела. - Вы странный человек! - сказала она потом, подняв на меня своибархатные глаза и принужденно засмеявшись. - Я не хотел с вами знакомиться, - продолжал я, - потому что васокружает слишком густая толпа поклонников, и я боялся в ней исчезнутьсовершенно. - Вы напрасно боялись! Они все прескучные... - Все! Неужели все? Она посмотрела на меня пристально, стараясь будто припомнить что-то,потом опять слегка покраснела и, наконец, произнесла решительно: все! - Даже мой друг Грушницкий? - А он ваш друг? - сказала она, показывая некоторое сомнение. - Да. - Он, конечно, не входит в разряд скучных... - Но в разряд несчастных, - сказал я смеясь. - Конечно! А вам смешно? Я б желала, чтоб вы были на его месте... - Что ж? я был сам некогда юнкером, и, право, это самое лучшее времямоей жизни! - А разве он юнкер?.. - сказала она быстро и потом прибавила: - А ядумала... - Что вы думали?.. - Ничего!.. Кто эта дама? Тут разговор переменил направление и к этому уж более не возвращался. Вот мазурка кончилась, и мы распростились - до свидания. Дамыразъехались... Я пошел ужинать и встретил Вернера. - А-га! - сказал он, - так-то вы! А еще хотели не иначе знакомиться скняжной, как спасши ее от верной смерти. - Я сделал лучше, - отвечал я ему, - спас ее от обморока на бале!.. - Как это? Расскажите!.. - Нет, отгадайте, - о вы, отгадывающий все на свете! 23-го мая Около семи часов вечера я гулял на бульваре. Грушницкий, увидав меняиздали, подошел ко мне: какой-то смешной восторг блистал в его глазах. Онкрепко пожал мне руку и сказал трагическим голосом: - Благодарю тебя, Печорин... Ты понимаешь меня?.. - Нет; но, во всяком случае, не стоит благодарности, - отвечал я, неимея точно на совести никакого благодеяния. - Как? а вчера? ты разве забыл?.. Мери мне все рассказала... - А что? разве у вас уж нынче все общее? и благодарность?.. - Послушай, - сказал Грушницкий очень важно, - пожалуйста, неподшучивай над моей любовью, если хочешь остаться моим приятелем... Видишь:я ее люблю до безумия... и я думаю, я надеюсь, она также меня любит... Уменя есть до тебя просьба: ты будешь нынче у них вечером... обещай мнезамечать все; я знаю, ты опытен в этих вещах, ты лучше меня знаешь женщин...Женщины! женщины! кто их поймет? Их улыбки противоречат их взорам, их словаобещают и манят, а звук их голоса отталкивает... То они в минуту постигают иугадывают самую потаенную нашу мысль, то не понимают самых ясных намеков...Вот хоть княжна: вчера ее глаза пылали страстью, останавливаясь на мне,нынче они тусклы и холодны... - Это, может быть, следствие действия вод, - отвечал я. - Ты во всем видишь худую сторону... матерьялист! прибавил онпрезрительно. - Впрочем, переменим материю, - и, довольный плохимкаламбуром, он развеселился. В девятом часу мы вместе пошли к княгине . Проходя мимо окон Веры, я видел ее у окна. Мы кинули друг другу беглыйвзгляд. Она вскоре после нас вошла в гостиную Лиговских. Княгиня меня ейпредставила как своей родственнице. Пили чай; гостей было много; разговорбыл общий. Я старался понравиться княгине, шутил, заставлял ее несколько разсмеяться от души; княжне также не раз хотелось похохотать, но онаудерживалась, чтоб не выйти из принятой роли; она находит, что томность кней идет, - и, может быть, не ошибается. Грушницкий, кажется, очень рад, чтомоя веселость ее не заражает. После чая все пошли в залу. - Довольна ль ты моим послушанием, Вера? - сказал я, проходя мимо ее. Она мне кинула взгляд, исполненный любви и благодарности. Я привык кэтим взглядам; но некогда они составляли мое блаженство. Княгиня усадиладочь за фортепьяно; все просили ее спеть что-нибудь, - я молчал и, пользуясьсуматохой, отошел к окну с Верой, которая мне хотела сказать что-то оченьважное для нас обоих... Вышло - вздор... Между тем княжне мое равнодушие было досадно, как я мог догадаться поодному сердитому, блестящему взгляду... О, я удивительно понимаю этотразговор немой, но выразительный, краткий, но сильный!.. Она запела: ее голос недурен, но поет она плохо... впрочем, я неслушал. Зато Грушницкий, облокотясь на рояль против нее, пожирал ее глазамии поминутно говорил вполголоса: "Charmant! delicieux!"13 - Послушай, - говорила мне Вера, - я не хочу, чтоб ты знакомился с моиммужем, но ты должен непременно понравиться княгине; тебе это легко: тыможешь все, что захочешь. Мы здесь только будем видеться... - Только?.. Онапокраснела и продолжала: - Ты знаешь, что я твоя раба; я никогда не умела тебе противиться... ия буду за это наказана: ты меня разлюбишь! По крайней мере я хочу сберечьсвою репутацию... не для себя: ты это знаешь очень хорошо!.. О, я прошутебя: не мучь меня по-прежнему пустыми сомнениями и притворной холодностью:я, может быть, скоро умру, я чувствую, что слабею со дня на день... и,несмотря на это, я не могу думать о будущей жизни, я думаю только о тебе.Вы, мужчины, не понимаете наслаждений взора, пожатия руки, а я, клянусьтебе, я, прислушиваясь к твоему голосу, чувствую такое глубокое, странноеблаженство, что самые жаркие поцелуи не могут заменить его. Между тем княжна Мери перестала петь. Ропот похвал раздался вокруг нее;я подошел к ней после всех и сказал ей что-то насчет ее голоса довольнонебрежно. - Мне это тем более лестно, - сказала она, - что вы меня вовсе неслушали; но вы, может быть, не любите музыки?.. - Напротив... после обеда особенно. - Грушницкий прав, говоря, что у вас самые прозаические вкусы... и явижу, что вы любите музыку в гастрономическом отношении... - Вы ошибаетесь опять: я вовсе не гастроном: у меня прескверныйжелудок. Но музыка после обеда усыпляет, а спать после обеда здорово:следовательно, я люблю музыку в медицинском отношении. Вечером же она,напротив, слишком раздражает мои нервы: мне делается или слишком грустно,или слишком весело. То и другое утомительно, когда нет положительной причиныгрустить или радоваться, и притом грусть в обществе смешна, а слишкомбольшая веселость неприлична... Она не дослушала, отошла прочь, села возле Грушницкого, и между ниминачался какой-то сентиментальный разговор: кажется, княжна отвечала на егомудрые фразы довольно рассеянно и неудачно, хотя старалась показать, чтослушает его со вниманием, потому что он иногда смотрел на нее с удивлением,стараясь угадать причину внутреннего волнения, изображавшегося иногда в еебеспокойном взгляде... Но я вас отгадал, милая княжна, берегитесь! Вы хотите мне отплатить тоюже монетою, кольнуть мое самолюбие, - вам не удастся! и если вы мне объявитевойну, то я буду беспощаден. В продолжение вечера я несколько раз нарочно старался вмешаться в ихразговор, но она довольно сухо встречала мои замечания, и я с притворнойдосадою наконец удалился. Княжна торжествовала, Грушницкий тоже.Торжествуйте, друзья мои, торопитесь... вам недолго торжествовать!.. Какбыть? у меня есть предчувствие... Знакомясь с женщиной, я всегда безошибочноотгадывал, будет ли она меня любить или нет... Остальную часть вечера я провел возле Веры и досыта наговорился остарине... За что она меня так любит, право, не знаю! Тем более, что этоодна женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкимислабостями, дурными страстями... Неужели зло так привлекательно?.. Мы вышли вместе с Грушницким; на улице он взял меня под руку и последолгого молчания сказал: - Ну, что? "Ты глуп", - хотел я ему ответить, но удержался и только пожал плечами. 29-го мая Все эти дни я ни разу не отступил от своей системы. Княжне начинаетнравиться мой разговор; я рассказал ей некоторые из странных случаев моейжизни, и она начинает видеть во мне человека необыкновенного. Я смеюсь надвсем на свете, особенно над чувствами: это начинает ее пугать. Она при мнене смеет пускаться с Грушницким в сентиментальные прения и уже несколько разотвечала на его выходки насмешливой улыбкой; но я всякий раз, как Грушницкийподходит к ней, принимаю смиренный вид и оставляю их вдвоем; в первый разбыла она этому рада или старалась показать; во второй - рассердилась наменя, в третий - на Грушницкого. - У вас очень мало самолюбия! - сказала она мне вчера. - Отчего выдумаете, что мне веселее с Грушницким? Я отвечал, что жертвую счастию приятеля своим удовольствием... - И моим, - прибавила она. Я пристально посмотрел на нее и принял серьезный вид. Потом целый деньне говорил с ней ни слова... Вечером она была задумчива, нынче поутру уколодца еще задумчивей; когда я подошел к ней, она рассеянно слушалаГрушницкого, который, кажется, восхищался природой, но только что завиделаменя, она стала хохотать (очень некстати), показывая, будто меня непримечает. Я отошел подальше и украдкой стал наблюдать за ней: онаотвернулась от своего собеседника и зевнула два раза. Решительно, Грушницкий ей надоел. Еще два дня не буду с ней говорить. 3-го июня Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькойдевочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К чемуэто женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любитькогда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, можетбыть, я бы завлекся трудностью предприятия... Но ничуть не бывало!Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит впервые годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы найдемтакую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство -истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить линией,падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности - только вневозможности достигнуть цели, то есть конца. Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка, он вовсе еене заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства,которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметьмелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чемуон должен верить: "Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако,я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика ислез!" А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едвараспустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряетсянавстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав имдосыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе этуненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю настрадания и радости других только в отношении к себе, как на пищу,поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать подвлиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но онопроявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное как жажда власти,а первое мое удовольствие - подчинять моей воле все, что меня окружает;возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха - не есть ли первыйпризнак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиноюстраданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, - несамая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщеннаягордость. Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я былбы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источникилюбви. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствиимучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб онне захотел приложить ее к действительности: идеи - создания органические,сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие;тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; отэтого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти сума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни искромном поведении, умирает от апоплексического удара. Страсти не что иное,как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, иглупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные рекиначинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самогоморя. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота иглубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов; душа, страдая инаслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что такдолжно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; онапроникается своей собственной жизнью, - лелеет и наказывает себя, каклюбимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек можетоценить правосудие божие. Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от своегопредмета... Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, и,следовательно, все, что я в него ни брошу, будет со временем для менядрагоценным воспоминанием. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Пришел Грушницкий и бросился мне на шею: он произведен в офицеры. Мывыпили шампанского. Доктор Вернер вошел вслед за ним. - Я вас не поздравляю, - сказал он Грушницкому. - Отчего? - Оттого, что солдатская шинель к вам очень идет, и признайтесь, чтоармейский пехотный мундир, сшитый здесь, на водах, не придаст вам ничегоинтересного... Видите ли, вы до сих пор были исключением, а теперь подойдетепод общее правило. - Толкуйте, толкуйте, доктор! вы мне не помешаете радоваться. Он незнает, - прибавил Грушницкий мне на ухо, - сколько надежд придали мне этиэполеты... О, эполеты, эполеты! ваши звездочки, путеводительные звездочки...Нет! я теперь совершенно счастлив. - Ты идешь с нами гулять к провалу? - спросил я его. - Я? ни за что не покажусь княжне, пока не готов будет мундир. - Прикажешь ей объявить о твоей радости?.. - Нет, пожалуйста, не говори... Я хочу ее удивить... - Скажи мне, однако, как твои дела с нею? Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать - и былосовестно, а вместе с этим было стыдно признаться в истине. - Как ты думаешь, любит ли она тебя? - Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. как можно такскоро?.. Да если даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет... - Хорошо! И, вероятно, по-твоему, порядочный человек должен тожемолчать о своей страсти?.. - Эх, братец! на все есть манера; многое не говорится, аотгадывается... - Это правда... Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чемуженщину не обязывает, тогда как слова... Берегись, Грушницкий, она тебянадувает... - Она?.. - отвечал он, подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись,- мне жаль тебя, Печорин!.. Он ушел. Вечером многочисленное общество отправилось пешком к провалу. По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер;он находится на отлогости Машука, в версте от города. К нему ведет узкаятропинка между кустарников и скал; взбираясь на гору, я подал руку княжне, иона ее не покидала в продолжение целой прогулки. Разговор наш начался злословием: я стал перебирать присутствующих иотсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные ихстороны. Желчь моя взволновалась. Я начал шутя - и кончил искренней злостью.Сперва это ее забавляло, а потом испугало. - Вы опасный человек! - сказала она мне, - я бы лучше желала попастьсяв лесу под нож убийцы, чем вам на язычок... Я вас прошу не шутя: когда вамвздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, - ядумаю, это вам не будет очень трудно. - Разве я похож на убийцу?.. - Вы хуже... Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид: - Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лицепризнаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали - и ониродились. Я был скромен - меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Яглубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я сталзлопамятен; я был угрюм, - другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себявыше их, - меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весьмир, - меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветнаямолодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясьнасмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду -мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, ястал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы,пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда вгруди моей родилось отчаяние - не то отчаяние, которое лечат дуломпистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью идобродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина душимоей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал ибросил, - тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этогоникто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ееполовины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочелее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет,особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу васразделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна - пожалуйста,смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало. В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясьна мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание - чувство,которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в еенеопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем некокетничала, - а это великий признак! Мы пришли к привалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидаларуки моей. Остроты здешних денди ее не смешили; крутизна обрыва, у которогоона стояла, ее не пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза. На возвратном пути я не возобновлял нашего печального разговора; но напустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно. - Любили ли вы? - спросил я ее наконец. Она посмотрела на меня пристально, покачала головой - и опять впала взадумчивость: явно было, что ей хотелось что-то сказать, но она не знала, счего начать; ее грудь волновалась... Как быть! кисейный рукав слабая защита,и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти страстиначинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщиналюбит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, ониприготовляют ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первоеприкосновение решает дело. - Не правда ли, я была очень любезна сегодня? - сказала мне княжна спринужденной улыбкой, когда мы возвратились с гулянья. Мы расстались. Она недовольна собой: она себя обвиняет в холодности... о, это первое,главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаюнаизусть - вот что скучно! 4-го июня. Нынче я видел Веру. Она замучила меня своею ревностью. Княжна вздумала,кажется, ей поверять свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор! - Я отгадываю, к чему все это клонится, - говорила мне Вера, - лучшескажи мне просто теперь, что ты ее любишь. - Но если я ее не люблю? - То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?..О, я тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила, топриезжай через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиняостается здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем жить в большом домеблиз источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом есть дом тогоже хозяина, который еще не занят... Приедешь? . . Я обещал - и тот же день послал занять эту квартиру. Грушницкий пришел ко мне в шесть часов вечера и объявил, что завтрабудет готов его мундир, как раз к балу. - Наконец я буду с нею танцевать целый вечер... Вот наговорюсь! -прибавил он. - Когда же бал? - Да завтра! Разве не знаешь? Большой праздник, и здешнее начальствовзялось его устроить... - Пойдем на бульвар... - Ни за что, в этой гадкой шинели... - Как, ты ее разлюбил?.. Я ушел один и, встретив княжну Мери, позвал ее на мазурку. Она казаласьудивлена и обрадована. - Я думала, что вы танцуете только по необходимости, как прошлый раз, -сказала она, очень мило улыбаясь... Она, кажется, вовсе не замечает отсутствия Грушницкого. - Вы будете завтра приятно удивлены, - сказал я ей. - Чем? - Это секрет... на бале вы сами догадаетесь. Я окончил вечер у княгини; гостей не было, кроме Веры и одногопрезабавного старичка. Я был в духе, импровизировал разные необыкновенныеистории; княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким,напряженным, даже нежным вниманием, что мне стало совестно. Куда девалась ееживость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная улыбка,рассеянный взгляд?.. Вера все это заметила: на ее болезненном лице изображалась глубокаягрусть; она сидела в тени у окна, погружаясь в широкие кресла... Мне сталожаль ее... Тогда я рассказал всю драматическую историю нашего знакомства с нею,нашей любви, - разумеется, прикрыв все это вымышленными именами. Я так живо изобразил мою нежность, мои беспокойства, восторги; я втаком выгодном свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должнабыла простить мне мое кокетство с княжной. Она встала, подсела к нам, оживилась... и мы только в два часа ночивспомнили, что доктора велят ложиться спать в одиннадцать. 5-го июня. За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий полном сиянии армейскогопехотного мундира. К третьей пуговице пристегнута была бронзовая цепочка, накоторой висел двойной лорнет; эполеты неимоверной величины были загнутыкверху в виде крылышек амура; сапоги его скрипели; в левой руке держал онкоричневые лайковые перчатки и фуражку, а правою взбивал ежеминутно в мелкиекудри завитой хохол. Самодовольствие и вместе некоторая неуверенностьизображались на его лице; его праздничная наружность, его гордая походказаставили бы меня расхохотаться, если б это было согласно с моиминамерениями. Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды ипоправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый навысочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок,высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащилего кверху до ушей; от этой трудной работы, ибо воротник мундира был оченьузок и беспокоен, лицо его налилось кровью. - Ты, говорят, эти дни ужасно волочился за моей княжной? - сказал ондовольно небрежно и не глядя на меня. - Где нам, дуракам, чай пить! - отвечал я ему, повторяя любимуюпоговорку одного из самых ловких повес прошлого времени, воспетого некогдаПушкиным. - Скажи-ка, хорошо на мне сидит мундир?.. Ох, проклятый жид!.. как подмышками? режет!.. Нет ли у тебя духов? - Помилуй, чего тебе еще? от тебя и так уж несет розовой помадой... - Ничего. Дай-ка сюда... Он налил себе полсклянки за галстук, в носовой платок, на рукава. - Ты будешь танцевать? - спросил он. - Не думаю. - Я боюсь, что мне с княжной придется начинать мазурку, - я не знаюпочти ни одной фигуры... - А ты звал ее на мазурку? - Нет еще... - Смотри, чтоб тебя не предупредили... - В самом деле? - сказал он, ударив себя по лбу. - Прощай... пойдудожидаться ее у подъезда. - Он схватил фуражку и побежал. Через полчаса и я отправился. На улице было темно и пусто; вокругсобрания или трактира, как угодно, теснился народ; окна его светились; звукиполковой музыки доносил ко мне вечерний ветер. Я шел медленно; мне былогрустно... Неужели, думал я, мое единственное назначение на земле -разрушать чужие надежды? С тех пор как я живу и действую, судьба как-товсегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не могбы ни умереть, ни прийти в отчаяние! Я был необходимое лицо пятого акта;невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель имела наэто судьба?.. Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских трагедий исемейных романов - или в сотрудники поставщику повестей, например, для"Библиотеки для чтения"?.. Почему знать?.. Мало ли людей, начиная жизнь,думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а между тем целыйвек остаются титулярными советниками?.. Войдя в залу, я спрятался в толпе мужчин и начал делать своинаблюдения. Грушницкий стоял возле княжны и что-то говорил с большим жаром;она его рассеянно слушала, смотрела по сторонам, приложив веер к губкам; налице ее изображалось нетерпение, глаза ее искали кругом кого-то; я тихонькоподошел сзади, чтоб подслушать их разговор. - Вы меня мучите, княжна! - говорил Грушницкий, - вы ужаснопеременились с тех пор, как я вас не видал... - Вы также переменились, - отвечала она, бросив на него быстрый взгляд,в котором он не умел разобрать тайной насмешки. - Я? я переменился?.. О, никогда! Вы знаете, что это невозможно! Ктовидел вас однажды, тот навеки унесет с собою ваш божественный образ. - Перестаньте... - Отчего же вы теперь не хотите слушать того, чему еще недавно, и такчасто, внимали благосклонно?.. - Потому что я не люблю повторений, - отвечала она, смеясь... - О, я горько ошибся!.. Я думал, безумный, что по крайней мере этиэполеты дадут мне право надеяться... Нет, лучше бы мне век остаться в этойпрезренной солдатской шинели, которой, может быть, я обязан вашимвниманием... - В самом деле, вам шинель гораздо более к лицу... В это время я подошел и поклонился княжне; она немножко покраснела ибыстро проговорила: - Не правда ли, мсье Печорин, что серая шинель гораздо больше идет кмсье Грушницкому?.. - Я с вами не согласен, - отвечал я, - в мундире он еще моложавее. Грушницкий не вынес этого удара; как все мальчики, он имеет претензиюбыть стариком; он думает, что на его лице глубокие следы страстей заменяютотпечаток лет. Он на меня бросил бешеный взгляд, топнул ногою и отошелпрочь. - А признайтесь, - сказал я княжне, - что хотя он всегда был оченьсмешон, но еще недавно он вам казался интересен... в серой шинели?.. Она потупила глаза и не отвечала. Грушницкий целый вечер преследовал княжну, танцевал или с нею, иливис-Е-вис; он пожирал ее глазами, вздыхал и надоедал ей мольбами и упреками.После третьей кадрили она его уж ненавидела. - Я этого не ожидал от тебя, - сказал он, подойдя ко мне и взяв меня заруку. - Чего? - Ты с нею танцуешь мазурку? - спросил он торжественным голосом. - Онамне призналась... - Ну, так что ж? А разве это секрет? - Разумеется... Я должен был этого ожидать от девчонки... от кокетки...Уж я отомщу! - Пеняй на свою шинель или на свои эполеты, а зачем же обвинять ее? Чемона виновата, что ты ей больше не нравишься?.. - Зачем же подавать надежды? - Зачем же ты надеялся? Желать и добиваться чего-нибудь - понимаю, акто ж надеется? - Ты выиграл пари - только не совсем, - сказал он, злобно улыбаясь. Мазурка началась. Грушницкий выбирал одну только княжну, другиекавалеры поминутно ее выбирали; это явно был заговор против меня; тем лучше:ей хочется говорить со мной, ей мешают, - ей захочется вдвое более. Я раза два пожал ее руку; во второй раз она ее выдернула, не говоря нислова. - Я дурно буду спать эту ночь, - сказала она мне, когда мазуркакончилась. - Этому виноват Грушницкий. - О нет! - И лицо ее стало так задумчиво, так грустно, что я дал себеслово в этот вечер непременно поцеловать ее руку. Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал ее маленькуюручку к губам своим. Было темно, и никто не мог этого видеть. Я возвратился в залу очень доволен собой. За большим столом ужинала молодежь, и между ними Грушницкий. Когда явошел, все замолчали: видно, говорили обо мне. Многие с прошедшего бала наменя дуются, особенно драгунский капитан, а теперь, кажется, решительносоставляется против меня враждебная шайка под командой Грушницкого. У неготакой гордый и храбрый вид... Очень рад; я люблю врагов, хотя непо-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегданастороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадыватьнамерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчкомопрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитростей и замыслов, - вотчто я называю жизнью. В продолжение ужина Грушницкий шептался и перемигивался с драгунскимкапитаном. 6-го июня. Нынче поутру Вера уехала с мужем в Кисловодск. Я встретил их карету,когда шел к княгине Лиговской. Она мне кивнула головой: во взгляде ее былупрек. Кто ж виноват? зачем она не хочет дать мне случай видеться с неюнаедине? Любовь, как огонь, - без пищи гаснет. Авось ревность сделает то,чего не могли мои просьбы. Я сидел у княгини битый час. Мери не вышла, - больна. Вечером набульваре ее не было. Вновь составившаяся шайка, вооруженная лорнетами,приняла в самом деле грозный вид. Я рад, что княжна больна: они сделали быей какую-нибудь дерзость. У Грушницкого растрепанная прическа и отчаянныйвид; он, кажется, в самом деле огорчен, особенно самолюбие его оскорблено;но ведь есть же люди, в которых даже отчаяние забавно!.. Возвратясь домой, я заметил, что мне чего-то недостает. Я не видал ее!Она больна! Уж не влюбился ли я в самом деле?.. Какой вздор! 7-го июня. В одиннадцать часов утра - час, в который княгиня Лиговская обыкновеннопотеет в Ермоловской ванне, - я шел мимо ее дома. Княжна сидела задумчиво уокна; увидев меня, вскочила. Я вошел в переднюю; людей никого не было, и я без доклада, пользуясьсвободой здешних нравов, пробрался в гостиную. Тусклая бледность покрывала милое лицо княжны. Она стояла у фортепьяно,опершись одной рукой на спинку кресел: эта рука чуть-чуть дрожала; я тихоподошел к ней и сказал: - Вы на меня сердитесь?.. Она подняла на меня томный, глубокий взор и покачала головой; ее губыхотели проговорить что-то - и не могли; глаза наполнились слезами; онаопустилась в кресла и закрыла лицо руками. - Что с вами? - сказал я, взяв ее руку. - Вы меня не уважаете!.. О! Оставьте меня ! . . Я сделал несколько шагов... Она выпрямилась в креслах, глаза еезасверкали... Я остановился, взявшись за ручку двери и сказал: - Простите меня, княжна! Я поступил как безумец... этого в другой разне случится: я приму свои меры... Зачем вам знать то, что происходило до сихпор в душе моей! Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас. Прощайте. Уходя, мне кажется, я слышал, что она плакала. Я до вечера бродил пешком по окрестностям Машука, утомился ужасно и,пришедши домой, бросился на постель в совершенном изнеможении. Ко мне зашел Вернер. - Правда ли, - спросил он, - что вы женитесь на княжне Лиговской? - А что? - Весь город говорит; все мои больные заняты этой важной новостью, а ужэти больные такой народ: все знают! "Это шутки Грушницкого!" - подумал я. - Чтоб вам доказать, доктор, ложность этих слухов, объявляю вам посекрету, что завтра я переезжаю в Кисловодск... - И княгиня также?.. - Нет, она остается еще на неделю здесь... - Так вы не женитесь?.. - Доктор, доктор! посмотрите на меня: неужели я похож на жениха или начто-нибудь подобное? - Я этого не говорю... но вы знаете, есть случаи... - прибавил он,хитро улыбаясь, - в которых благородный человек обязан жениться, и естьмаменьки, которые по крайней мере не предупреждают этих случаев... Итак, явам советую, как приятель, быть осторожнее! Здесь, на водах, преопасныйвоздух: сколько я видел прекрасных молодых людей, достойных лучшей участи иуезжавших отсюда прямо под венец... Даже, поверите ли, меня хотели женить!Именно. одна уездная маменька, у которой дочь была очень бледна. Я имелнесчастие сказать ей, что цвет лица возвратится после свадьбы; тогда она сослезами благодарности предложила мне руку своей дочери и все свое состояние- пятьдесят душ, кажется. Но я отвечал, что я к этому не способен... Вернер ушел в полной уверенности, что он меня предостерег. Из слов его я заметил, что про меня и княжну уж распущены в городеразные дурные слухи: это Грушницкому даром не пройдет! 10-го июня. Вот уж три дня, как я в Кисловодске. Каждый день вижу Веру у колодца ина гулянье. Утром, просыпаясь, сажусь у окна и навожу лорнет на ее балкон;она давно уж одета и ждет условного знака; мы встречаемся, будто нечаянно, всаду, который от наших домов спускается к колодцу. Живительный горный воздухвозвратил ей цвет лица и силы. Недаром Нарзан называется богатырским ключом.Здешние жители утверждают, что воздух Кисловодска располагает к любви, чтоздесь бывают развязки всех романов, которые когда-либо начинались у подошвыМашука. И в самом деле, здесь все дышит уединением; здесь все таинственно -и густые сени липовых аллей, склоняющихся над потоком, который с шумом ипеною, падая с плиты на плиту, прорезывает себе путь между зеленеющимигорами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых ветви разбегаются отсюдаво все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощенного испарениямивысоких южных трав и белой акации, и постоянный, сладостно-усыпительный шумстуденых ручьев, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски инаконец кидаются в Подкумок. С этой стороны ущелье шире и превращается взеленую лощину; по ней вьется пыльная дорога. Всякий раз, как я на неевзгляну, мне все кажется, что едет карета, а из окна кареты выглядываетрозовое личико. Уж много карет проехало по этой дороге, - а той все нет.Слободка, которая за крепостью, населилась; в ресторации, построенной нахолме, в нескольких шагах от моей квартиры, начинают мелькать вечером огнисквозь двойной ряд тополей; шум и звон стаканов раздается до поздней ночи. Нигде так много не пьют кахетинского вина и минеральной воды, какздесь. Но смешивать два эти ремесла Есть тьма охотников - я не из их числа. Грушницкий с своей шайкой бушует каждый день в трактире и со мной почтине кланяется. Он только вчера приехал, а успел уже поссориться с тремя стариками,которые хотели прежде его сесть в ванну: решительно - несчастия развивают внем воинственный дух. 11-го июня. Наконец они приехали. Я сидел у окна, когда услышал стук их кареты: уменя сердце вздрогнуло... Что же это такое? Неужто я влюблен? Я так глупосоздан, что этого можно от меня ожидать. Я у них обедал. Княгиня на меня смотрит очень нежно и не отходит отдочери... плохо! Зато Вера ревнует меня к княжне: добился же я этогоблагополучия! Чего женщина не сделает, чтоб огорчить соперницу! Я помню,одна меня полюбила за то, что я любил другую. Нет ничего парадоксальнееженского ума; женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того,чтоб они убедили себя сами; порядок доказательств, которыми они уничтожаютсвои предупреждения, очень оригинален; чтоб выучиться их диалектике, надоопрокинуть в уме своем все школьные правила логики. Например, способобыкновенный: Этот человек любит меня, но я замужем: следовательно, не должна еголюбить. Способ женский: Я не должна его любить, ибо я замужем; но он меня любит, -следовательно... Тут несколько точек, ибо рассудок уже ничего не говорит, а говорятбольшею частью: язык, глаза и вслед за ними сердце, если оно имеется. Что, если когда-нибудь эти записки попадут на глаза женщине? "Клевета!"- закричит она с негодованием. С тех пор, как поэты пишут и женщины их читают (за что им глубочайшаяблагодарность), их столько раз называли ангелами, что они в самом деле, впростоте душевной, поверили этому комплименту, забывая, что те же поэты заденьги величали Нерона полубогом... Не кстати было бы мне говорить о них с такою злостью, - мне, который,кроме их, на свете ничего не любил, - мне, который всегда готов был имжертвовать спокойствием, честолюбием, жизнию... Но ведь я не в припадкедосады и оскорбленного самолюбия стараюсь сдернуть с них то волшебноепокрывало, сквозь которое лишь привычный взор проникает. Нет, все, что яговорю о них, есть только следствие Ума холодных наблюдений И сердца горестных замет. Женщины должны бы желать, чтоб все мужчины их так же хорошо знали, какя, потому что я люблю их во сто раз больше с тех пор, как их не боюсь ипостиг их мелкие слабости. Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о которомрассказывает Тасс в своем "Освобожденном Ерусалиме". "Только приступи, -говорил он, - на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси:долг, гордость, приличие... Надо только не смотреть, а идти прямо, -мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлаяполяна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагахсердце дрогнет и обернешься назад!" 12-го июня Сегодняшний вечер был обилен происшествиями. Верстах в трех отКисловодска, в ущелье, где протекает Подкумок, есть скала, называемаяКольцом; это - ворота, образованные природой; они подымаются на высокомхолме, и заходящее солнце сквозь них бросает на мир свой последний пламенныйвзгляд. Многочисленная кавалькада отправилась туда посмотреть на закатсолнца сквозь каменное окошко. Никто из нас, по правде сказать, не думал осолнце. Я ехал возле княжны; возвращаясь домой, надо было переезжатьПодкумок вброд. Горные речки, самые мелкие, опасны, особенно тем, что дно их- совершенный калейдоскоп: каждый день от напора волн оно изменяется; гдебыл вчера камень, там нынче яма. Я взял под уздцы лошадь княжны и свел ее вводу, которая не была выше колен; мы тихонько стали подвигаться наискосьпротив течения. Известно, что, переезжая быстрые речки, не должно смотретьна воду, ибо тотчас голова закружится. Я забыл об этом предварить княжнуМери. Мы были уж на середине, в самой быстрине, когда она вдруг на седлепокачнулась. "Мне дурно!" - проговорила она слабым голосом... Я быстронаклонился к ней, обвил рукою ее гибкую талию. "Смотрите наверх! - шепнул яей, - это ничего, только не бойтесь; я с вами". Ей стало лучше; она хотела освободиться от моей руки, но я еще крепчеобвил ее нежный мягкий стан; моя щека почти касалась ее щеки; от нее веялопламенем. - Что вы со мною делаете? Боже мой!.. Я не обращал внимания на ее трепет и смущение, и губы мои коснулись еенежной щечки; она вздрогнула, но ничего не сказала; мы ехали сзади; никто невидал. Когда мы выбрались на берег, то все пустились рысью. Княжна удержаласвою лошадь; я остался возле нее; видно было, что ее беспокоило моемолчание, но я поклялся не говорить ни слова - из любопытства. Мне хотелосьвидеть, как она выпутается из этого затруднительного положения. - Или вы меня презираете, или очень любите! - сказала она наконецголосом, в котором были слезы. - Может быть, вы хотите посмеяться надо мной,возмутить мою душу и потом оставить.-. Это было бы так подло, так низко, чтоодно предположение... о нет! не правда ли, - прибавила она голосом нежнойдоверенности, - не правда ли, во мне нет ничего такого, что бы исключалоуважение? Ваш дерзкий поступок... я должна, я должна вам его простить,потому что позволила... Отвечайте, говорите же, я хочу слышать ваш голос!..- В последних словах было такое женское нетерпение, что я невольноулыбнулся; к счастию, начинало смеркаться. Я ничего не отвечал. - Вы молчите? - продолжала она, - вы, может быть, хотите, чтоб я перваявам сказала, что я вас люблю?.. Я молчал... - Хотите ли этого? - продолжала она, быстро обратясь ко мне... Врешительности ее взора и голоса было что-то страшное... - Зачем? - отвечал я, пожав плечами. Она ударила хлыстом свою лошадь и пустилась во весь дух по узкой,опасной дороге; это произошло так скоро, что я едва мог ее догнать, и то,когда она уж она присоединилась к остальному обществу. До самого дома онаговорила и смеялась поминутно. В ее движениях было что-то лихорадочное; Наменя не взглянула ни разу. Все заметили эту необыкновенную веселость. Икнягиня внутренно радовалось, глядя на свою дочку; а у дочки простонервический припадок: она проведет ночь без сна и будет плакать. Эта мысльмне доставляет необъятное наслаждение: есть минуты, когда я понимаюВампира... А еще слыву добрым малым и добиваюсь этого названия! Слезши с лошадей, дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал вгоры развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышалупоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моейнекованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоилконя, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился вобратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовыена валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались... В одном из домов слободки, построенном на краю обрыва, заметил ячрезвычайное освещение; по временам раздавался нестройный говор и крики,изобличавшие военную пирушку. Я слез и подкрался к окну; неплотнопритворенный ставень позволил мне видеть пирующих и расслышать их слова.Говорили обо мне. Драгунский капитан, разгоряченный вином, ударил по столу кулаком,требуя внимания. - Господа! - сказал он, - это ни на что не похоже. Печорина надопроучить! Эти петербургские слетки всегда зазнаются, пока их не ударишь поносу! Он думает, что он только один и жил в свете, оттого что носит всегдачистые перчатки и вычищенные сапоги. - И что за надменная улыбка! А я уверен между тем, что он трус, - да,трус! - Я думаю тоже, - сказал Грушницкий. - Он любит отшучиваться. Я раз емутаких вещей наговорил, что другой бы меня изрубил на месте, а Печорин всеобратил в смешную сторону. Я, разумеется, его не вызвал, потому что это былоего дело; да не хотел и связываться... - Грушницкий на него зол за то, что он отбил у него княжну, - сказалкто-то. - Вот еще что вздумали! Я, правда, немножко волочился за княжной, да итотчас отстал, потому что не хочу жениться, а компрометировать девушку не вмоих правилах. - Да я вас уверяю, что он первейший трус, то есть Печорин, а неГрушницкий, - о, Грушницкий молодец, и притом он мой истинный друг! - сказалопять драгунский капитан. - Господа! никто здесь его не защищает? Никто? темлучше! Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит... - Хотим; только как? - А вот слушайте: Грушницкий на него особенно сердит - ему первая роль!Он придерется к какой-нибудь глупости и вызовет Печорина на дуэль...Погодите; вот в этом-то и штука... Вызовет на дуэль: хорошо! Все это -вызов, приготовления, условия - будет как можно торжественнее и ужаснее, - яза это берусь; я буду твоим секундантом, мой бедный друг! Хорошо! Только вотгде закорючка: в пистолеты мы не положим пуль. Уж я вам отвечаю, что Печоринструсит - на шести шагах их поставлю, черт возьми! Согласны ли, господа? - Славно придумано! согласны! почему же нет? - раздалось со всехсторон. - А ты, Грушницкий? Я с трепетом ждал ответ Грушницкого; холодная злость овладела мною примысли, что если б не случай, то я мог бы сделаться посмешищем этих дураков.Если б Грушницкий не согласился, я бросился б ему на шею. Но посленекоторого молчания он встал с своего места, протянул руку капитану и сказалочень важно: "Хорошо, я согласен". Трудно описать восторг всей честной компании. Я вернулся домой, волнуемый двумя различными чувствами. Первое былогрусть. "За что они все меня ненавидят? - думал я. - За что? Обидел ли якого-нибудь? Нет. Неужели я принадлежу к числу тех людей, которых один видуже порождает недоброжелательство?" И я чувствовал, что ядовитая злостьмало-помалу наполняла мою душу. "Берегись, господин Грушницкий! - говорил я,прохаживаясь взад и вперед по комнате. - Со мной этак не шутят. Вы дорогоможете заплатить за одобрение ваших глупых товарищей. Я вам не игрушка!.." Я не спал всю ночь. К утру я был желт, как померанец. Поутру я встретил княжну у колодца. - Вы больны? - сказала она, пристально посмотрев на меня. - Я не спал ночь. - И я также... я вас обвиняла... может быть, напрасно? Но объяснитесь,я могу вам простить все... - Все ли?.. - Все... только говорите правду... только скорее... Видите ли, я многодумала, старалась объяснить, оправдать ваше поведение; может быть, выбоитесь препятствий со стороны моих родных... это ничего; когда ониузнают... (ее голос задрожал) я их упрошу. Или ваше собственное положение...но знайте, что я всем могу пожертвовать для того, которого люблю... О,отвечайте скорее, сжальтесь... Вы меня не презираете, не правда ли? Онасхватила меня за руки. Княгиня шла впереди нас с мужем Веры и ничего невидала; но нас могли видеть гуляющие больные, самые любопытные сплетники извсех любопытных, и я быстро освободил свою руку от ее страстного пожатия. - Я вам скажу всю истину, - отвечал я княжне, - не буду оправдываться,ни объяснять своих поступков; я вас не люблю... Ее губы слегка побледнели... - Оставьте меня, - сказала она едва внятно. Я пожал плечами, повернулся и ушел. 14-го июня. Я иногда себя презираю... не оттого ли я презираю и других?.. Я стал неспособен к благородным порывам; я боюсь показаться смешным самому себе.Другой бы на моем месте предложил княжне son coeur et sa fortune;14 но надомною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я нилюбил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на нейжениться, - прости любовь! мое сердце превращается в камень, и ничто его неразогреет снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою,даже честь поставлю на карту... но свободы моей не продам. Отчего я такдорожу ею? что мне в ней?.. куда я себя готовлю? чего я жду от будущего?..Право, ровно ничего. Это какой-то врожденный страх, неизъяснимоепредчувствие... Ведь есть люди, которые безотчетно боятся пауков, тараканов,мышей... Признаться ли?.. Когда я был еще ребенком, одна старуха гадала променя моей матери; она мне предсказала мне смерть от злой жены; это менятогда глубоко поразило; в душе моей родилось непреодолимое отвращение кженитьбе... Между тем что-то мне говорит, что ее предсказание сбудется; покрайней мере буду стараться, чтоб оно сбылось как можно позже. 15-го июня. Вчера приехал сюда фокусник Апфельбаум. На дверях ресторации явиласьдлинная афишка, извещающая почтеннейшую публику о том, что вышеименованныйудивительный фокусник, акробат, химик и оптик будет иметь честь датьвеликолепное представление сегодняшнего числа в восемь часов вечера, в залеБлагородного собрания (иначе - в ресторации); билеты по два рубля сполтиной. Все собираются идти смотреть удивительного фокусника; даже княгиняЛиговская, несмотря на то, что дочь ее больна, взяла для себя билет. Нынче после обеда я шел мимо окон Веры; она сидела на балконе одна; кногам моим упала записка: "Сегодня в десятом часу вечера приходи ко мне по большой лестнице; мужмой уехал в Пятигорск и завтра утром только вернется. Моих людей и горничныхне будет в доме: я им всем раздала билеты, также и людям княгини. - Я ждутебя; приходи непременно". "А-га! - подумал я, - наконец-таки вышло по-моему". В восемь часов пошел я смотреть фокусника. Публика собралась в исходедевятого; представление началось. В задних рядах стульев узнал я лакеев игорничных Веры и княгини. Все были тут наперечет. Грушницкий сидел в первомряду с лорнетом. Фокусник обращался к нему всякий раз, как ему нужен былносовой платок, часы, кольцо и прочее. Грушницкий мне не кланяется уж несколько времени, а нынче раза двапосмотрел на меня довольно дерзко. Все это ему припомнится, когда нампридется расплачиваться. В исходе десятого я встал и вышел. На дворе было темно, хоть глаз выколи. Тяжелые, холодные тучи лежали навершиннах окрестных гор: лишь изредка умирающий ветер шумел вершинамитополей, окружающих ресторацию; у окон ее толпился народ. Я спустился сгоры, и повернув в ворота, прибавил шагу. Вдруг мне показалось, что кто-тоидет за мной. Я остановился и осмотрелся. В темноте ничего нельзя былоразобрать; однако я из осторожности обошел, будто гуляя, вокруг дома.Проходя мимо окон княжны, я услышал снова шаги за собою; человек, завернутыйв шинель, пробежал мимо меня. Это меня встревожило; однако я прокрался ккрыльцу и поспешно взбежал на темную лестницу. Дверь отворилась; маленькаяручка схватила мою руку... - Никто тебя не видал? - сказала шепотом Вера, прижавшись ко мне. - Никто! - Теперь ты веришь ли, что я тебя люблю? О, я долго колебалась, долгомучилась... но ты из меня делаешь все, что хочешь. Ее сердце сильно билось, руки были холодны как лед. Начались упрекиревности, жалобы, - она требовала от меня, чтоб я ей во всем признался,говоря, что она с покорностью перенесет мою измену, потому что хочетединственно моего счастия. Я этому не совсем верил, но успокоил ее клятвами,обещаниями и прочее. - Так ты не женишься на Мери? не любишь ее?.. А она думает... знаешьли, она влюблена в тебя до безумия, бедняжка!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Около двух часов пополуночи я отворил окно и, связав две шали,спустился с верхнего балкона на нижний, придерживаясь за колонну. У княжныеще горел огонь. Что-то меня толкнуло к этому окну. Занавес был не совсемзадернут, и я мог бросить любопытный взгляд во внутренность комнаты. Мерисидела на своей постели, скрестив на коленях руки; ее густые волосы былисобраны под ночным чепчиком, обшитым кружевами; большой пунцовый платокпокрывал ее белые плечики, ее маленькие ножки прятались в пестрых персидскихтуфлях. Она сидела неподвижно, опустив голову на грудь; пред нею на столикебыла раскрыта книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти,казалось, в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли еебыли далеко... В эту минуту кто-то шевельнулся за кустом. Я спрыгнул с балкона надерн. Невидимая рука схватила меня за плечо. - Ага! - сказал грубый голос, - попался!.. будешь у меня к княжнамходить ночью!.. - Держи его крепче! - закричал другой, выскочивший из-за угла. Это были Грушницкий и драгунский капитан. Я ударил последнего по голове кулаком, сшиб его с ног и бросился вкусты. Все тропинки сада, покрывавшего отлогость против наших домов, былимне известны. - Воры! караул!.. - кричали они; раздался ружейный выстрел; дымящийсяпыж упал почти к моим ногам. Через минуту я был уже в своей комнате, разделся и лег. Едва мой лакейзапер дверь на замок, как ко мне начали стучаться Грушницкий и капитан. - Печорин! вы спите? здесь вы?..- закричал капитан. - Вставайте! - воры... черкесы... - У меня насморк, - отвечал я, - боюсь простудиться. Они ушли. Напрасно я им откликнулся: они б еще с час проискали меня всаду. Тревога между тем сделалась ужасная. Из крепости прискакал казак. Всезашевелилось; стали искать черкесов во всех кустах - и, разумеется, ничегоне нашли. Но многие, вероятно, остались в твердом убеждении, что если бгарнизон показал более храбрости и поспешности, то по крайней мере десяткадва хищников остались бы на месте. 16-го июня. Нынче поутру у колодца только и было толков, что о ночном нападениичеркесов. Выпивши положенное число стаканов нарзана, пройдясь раз десять подлинной липовой аллее, я встретил мужа Веры, который только что приехал изПятигорска. Он взял меня под руку, и мы пошли в ресторацию завтракать; онужасно беспокоился о жене. "Как она перепугалась нынче ночью! - говорил он,- ведь надобно ж, чтоб это случилось именно тогда, как я в отсутствии". Мыуселись завтракать возле двери, ведущей в угловую комнату, где находилосьчеловек десять молодежи, в числе которых был и Грушницкий. Судьба вторичнодоставила мне случай подслушать разговор, который должен был решить егоучасть. Он меня не видал, и, следственно, я не мог подозревать умысла; ноэто только увеличивало его вину в моих глазах. - Да неужели в самом деле это были черкесы? - сказал кто-то, - видел лиих кто-нибудь? - Я вам расскажу всю историю, - отвечал Грушницкий, - только,пожалуйста, не выдавайте меня; вот как это было: вчерась один человек,которого я вам не назову, приходит ко мне и рассказывает, что видел вдесятом часу вечера, как кто-то прокрался в дом к Лиговским. Надо вамзаметить, что княгиня была здесь, а княжна дома. Вот мы с ним и отправилисьпод окна, чтоб подстеречь счастливца. Признаюсь, я испугался, хотя мой собеседник очень был занят своимзавтраком: он мог услышать вещи для себя довольно неприятные, если б неравноГрушницкий отгадал истину; но ослепленный ревностью, он и не подозревал ее. - Вот видите ли, - продолжал Грушницкий, - мы и отправились, взявши ссобой ружье, заряженное холостым патроном, только так, чтобы попугать. Додвух часов ждали в саду. Наконец - уж бог знает откуда он явился, только неиз окна, потому что оно не отворялось, а должно быть, он вышел в стекляннуюдверь, что за колонной, - наконец, говорю я, видим мы, сходит кто-то сбалкона... Какова княжна? а? Ну, уж признаюсь, московские барышни! послеэтого чему же можно верить? Мы хотели его схватить, только он вырвался и,как заяц, бросился в кусты; тут я по нем выстрелил. Вокруг Грушницкого раздался ропот недоверчивости. - Вы не верите? - продолжал он, - даю вам честное, благородное слово,что все это сущая правда, и в доказательство я вам, пожалуй, назову этогогосподина. - Скажи, скажи, кто ж он! - раздалось со всех сторон. - Печорин, - отвечал Грушницкий. В эту минуту он поднял глаза - я стоял в дверях против него; он ужаснопокраснел. Я подошел к нему и сказал медленно и внятно: - Мне очень жаль, что я вошел после того, как вы уж дали честное словов подтверждение самой отвратительной клеветы. Мое присутствие избавило бывас от лишней подлости. Грушницкий вскочил с своего места и хотел разгорячиться. - Прошу вас, - продолжал я тем же тоном, - прошу вас сейчас жеотказаться от ваших слов; вы очень хорошо знаете, что это выдумка. Я недумаю, чтобы равнодушие женщины к вашим блестящим достоинствам заслуживалотакое ужасное мщение. Подумайте хорошенько: поддерживая ваше мнение, вытеряете право на имя благородного человека и рискуете жизнью. Грушницкий стоял передо мною, опустив глаза, в сильном волнении. Ноборьба совести с самолюбием была непродолжительна. Драгунский капитан,сидевший возле него, толкнул его локтем; он вздрогнул и быстро отвечал мне,не поднимая глаз: - Милостивый государь, когда я что говорю, так я это думаю и готовповторить... Я не боюсь ваших угроз и готов на все... - Последнее вы уж доказали, - отвечал я ему холодно и, взяв под рукудрагунского капитана, вышел из комнаты. - Что вам угодно? - спросил капитан. - Вы приятель Грушницкого - и, вероятно, будете его секундантом? Капитан поклонился очень важно. - Вы отгадали, - отвечал он, - я даже обязан быть его секундантом,потому что обида, нанесенная ему, относится и ко мне: я был с ним вчераночью, - прибавил он, выпрямляя свой сутуловатый стан. - А! так это вас ударил я так неловко по голове? Он пожелтел, посинел; скрытая злоба изобразилась на лице его. - Я буду иметь честь прислать к вам нониче моего секунданта, - прибавиля, раскланявшись очень вежливо и показывая вид, будто не обращаю внимания наего бешенство. На крыльце ресторации я встретил мужа Веры. Кажется, он меня дожидался. Он схватил мою руку с чувством, похожим на восторг. - Благородный молодой человек! - сказал он, с слезами на глазах. - Явсе слышал. Экой мерзавец! неблагодарный!.. Принимай их после этого впорядочный дом! Слава богу, у меня нет дочерей! Но вас наградит та, длякоторой вы рискуете жизнью. Будьте уверены в моей скромности до поры довремени, - продолжал он. - Я сам был молод и служил в военной службе: знаю,что в эти дела не должно вмешиваться. Прощайте. Бедняжка! радуется, что у него нет дочерей... Я пошел прямо к Вернеру, застал его дома и рассказал ему все -отношения мои к Вере и княжне и разговор, подслушанный мною, из которого яузнал намерение этих господ подурачить меня, заставив стреляться холостымизарядами. Но теперь дело выходило их границ шутки: они, вероятно, не ожидалитакой развязки. Доктор согласился быть моим секундантом; я дал ему нескольконаставлений насчет условий поединка; он должен был настоять на том, чтобыдело обошлось как можно секретнее, потому что хотя я когда угодно готовподвергать себя смерти, но нимало не расположен испортить навсегда своюбудущность в здешнем мире. После этого я пошел домой. Через час доктор вернулся из своейэкспедиции. - Против вас точно есть заговор, - сказал он. - Я нашел у Грушницкогодрагунского капитана и еще одного господина, которого фамилии не помню. Я наминуту остановился в передней, чтоб снять галоши. У них был ужасный шум испор... "Ни за что не соглашусь! - говорил Грушницкий, - он меня оскорбилпублично; тогда было совсем другое..." - "Какое тебе дело? - отвечалкапитан, - я все беру на себя. Я был секундантом на пяти дуэлях и уж знаю,как это устроить. Я все придумал. Пожалуйста, только мне не мешай.Постращать не худо. А зачем подвергать себя опасности, если можноизбавиться?.." В эту минуту я взошел. Они замолчали. Переговоры нашипродолжались довольно долго; наконец мы решили дело вот как: верстах в пятиотсюда есть глухое ущелье; они туда поедут завтра в четыре часа утра, а мывыедем полчаса после них; стреляться будете на шести шагах - этого требовалГрушницкий. Убитого - на счет черкесов. Теперь вот какие у меня подозрения:они, то есть секунданты, должно быть, несколько переменили свой прежний плани хотят зарядить пулею один пистолет Грушницкого. Это немножко похоже наубийство, но в военное время, и особенно в азиатской войне, хитростипозволяются; только Грушницкий, кажется, поблагороднее своих товарищей. Каквы думаете? Должны ли мы показать им, что догадались? - Ни за что на свете, доктор! будьте спокойны, я им не поддамся. - Что же вы хотите делать? - Это моя тайна. - Смотрите не попадитесь... ведь на шести шагах! - Доктор, я вас жду завтра в четыре часа; лошади будут готовы...Прощайте. Я до вечера просидел дома, запершись в своей комнате. Приходил лакейзвать меня к княгине, - я велел сказать, что болен. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Два часа ночи... не спится... А надо бы заснуть, чтоб завтра рука недрожала. Впрочем, на шести шагах промахнуться трудно. А! господинГрушницкий! ваша мистификация вам не удастся... мы поменяемся ролями: теперьмне придется отыскивать на вашем бледном лице признаки тайного страха. Зачемвы сами назначили эти роковые шесть шагов? Вы думаете, что я вам без спораподставлю свой лоб... но мы бросим жребий!.. и тогда... тогда... что, еслиего счастье перетянет? если моя звезда наконец мне изменит?.. И не мудрено:она так долго служила верно моим прихотям; на небесах не более постоянства,чем на земле. Что ж? умереть так умереть! потеря для мира небольшая; да и мне самомупорядочно уж скучно. Я - как человек, зевающий на бале, который не едетспать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова... прощайте!.. Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем яжил? для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно, быломне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные...Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых инеблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратилнавеки пыл благородных стремлений - лучший свет жизни. И с той поры сколькораз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал наголову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления... Моя любовьникому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, коголюбил: я любил для себя, для собственного удовольствия: я толькоудовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства,их радости и страданья - и никогда не мог насытиться. Так, томимый голодом визнеможении засыпает и видит перед собой роскошные кушанья и шипучие вина;он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; нотолько проснулся - мечта исчезает... остается удвоенный голод и отчаяние! И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одногосущества, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другиелучше, чем я в самом деле... Одни скажут: он был добрый малый, другие -мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а всеживешь - из любопытства: ожидаешь чего-то нового... Смешно и досадно! Вот уже полтора месяца, как я в крепости N; Максим Максимыч ушел наохоту... я один; сижу у окна; серые тучи закрыли горы до подошвы; солнцесквозь туман кажется желтым пятном. Холодно; ветер свищет и колеблетставни... Скучно! Стану продолжать свой журнал, прерванный столькимистранными событиями. Перечитываю последнюю страницу: смешно! Я думал умереть; это былоневозможно: я еще не осушил чаши страданий, и теперь чувствую, что мне ещедолго жить. Как все прошедшее ясно и резко отлилось в моей памяти! Ни одной черты,ни одного оттенка не стерло время! Я помню, что в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я не спални минуты. Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час яходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у меняна столе: то были "Шотландские пуритане"; я читал сначала с усилием, потомзабылся, увлеченный волшебным вымыслом... Неужели шотландскому барду на томсвете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга?.. Наконец рассвело. Нервы мои успокоились. Я посмотрелся в зеркало;тусклая бледность покрывала лицо мое, хранившее следы мучительнойбессонницы; но глаза, хотя окруженные коричневою тенью, блистали гордо инеумолимо. Я остался доволен собою. Велев седлать лошадей, я оделся и сбежал к купальне. Погружаясь вхолодный кипяток нарзана, я чувствовал, как телесные и душевные силы моивозвращались. Я вышел из ванны свеж и бодр, как будто собирался на бал.После этого говорите, что душа не зависит от тела!.. Возвратясь, я нашел у себя доктора. На нем были серые рейтузы, архалуки черкесская шапка. Я расхохотался, увидев эту маленькую фигурку подогромной косматой шапкой: у него лицо вовсе не воинственное, а в этот разоно было еще длиннее обыкновенного. - Отчего вы так печальны, доктор? - сказал я ему. - Разве вы сто раз непровожали людей на тот свет с величайшим равнодушием? Вообразите, что у меняжелчная горячка; я могу выздороветь, могу и умереть; то и другое в порядкевещей; старайтесь смотреть на меня, как на пациента, одержимого болезнью,вам еще неизвестной, - и тогда ваше любопытство возбудится до высшейстепени; вы можете надо мною сделать теперь несколько важных физиологическихнаблюдений... Ожидание насильственной смерти не есть ли уже настоящаяболезнь? Эта мысль поразила доктора, и он развеселился. Мы сели верхом; Вернер уцепился за поводья обеими руками, и мыпустились, - мигом проскакали мимо крепости через слободку и въехали вущелье, по которому вилась дорога, полузаросшая высокой травой и ежеминутнопересекаемая шумным ручьем, через который нужно было переправляться вброд, квеликому отчаянию доктора, потому что лошадь его каждый раз в водеостанавливалась. Я не помню утра более голубого и свежего! Солнце едва выказалось из-зазеленых вершин, и слияние теплоты его лучей с умирающей прохладой ночинаводило на все чувства какое-то сладкое томление; в ущелье не проникал ещерадостный луч молодого дня; он золотил только верхи утесов, висящих с обеихсторон над нами; густолиственные кусты, растущие в их глубоких трещинах, прималейшем дыхании ветра осыпали нас серебряным дождем. Я помню - в этот раз,больше чем когда-нибудь прежде, я любил природу. Как любопытно всматриватьсякаждую росинку, трепещущую на широком листке виноградном и отражавшуюмиллионы радужных лучей! как жадно взор мой старался проникнуть в дымнуюдаль! Там путь все становился уже, утесы синее и страшнее, и, наконец, они,казалось, сходились непроницаемою стеной. Мы ехали молча. - Написали ли вы свое завещание? - вдруг спросил Вернер. - Нет. - А если будете убиты?.. - Наследники отыщутся сами. - Неужели у вас нет друзей, которым бы вы хотели послать свое последнеепрости?.. Я покачал головой. - Неужели нет на свете женщины, которой вы хотели бы оставитьчто-нибудь на память?.. - Хотите ли, доктор, - отвечал я ему, - чтоб я раскрыл вам мою душу?..Видите ли, я выжил из тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной изавещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос. Думая о близкойи возможной смерти, я думаю об одном себе: иные не делают и этого. Друзья,которые завтра меня забудут или, хуже, возведут на мой счет бог знает какиенебылицы; женщины, которые, обнимая другого, будут смеяться надо мною, чтобне возбудить в нем ревности к усопшему, - бог с ними! Из жизненной бури явынес только несколько идей - и ни одного чувства. Я давно уж живу несердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти ипоступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: одинживет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, бытьможет, через час простится с вами и миром навеки, а второй... второй?Посмотрите, доктор: видите ли вы, на скале направо чернеются три фигуры?Это, кажется, наши противники?.. Мы пустились рысью. У подошвы скалы в кустах были привязаны три лошади; мы своих привязалитут же, а сами по узкой тропинке взобрались на площадку, где ожидал насГрушницкий с драгунским капитаном и другим своим секундантом, которого звалиИваном Игнатьевичем; фамилии его я никогда не слыхал. - Мы давно уж вас ожидаем, - сказал драгунский капитан с ироническойулыбкой. Я вынул часы и показал ему. Он извинился, говоря, что его часы уходят. Несколько минут продолжалось затруднительное молчание; наконец докторпрервал его, обратясь к Грушницкому. - Мне кажется, - сказал он, - что, показав оба готовность драться изаплатив этим долг условиям чести, вы бы могли, господа, объясниться икончить это дело полюбовно. - Я готов, - сказал я. Капитан мигнул Грушницкому, и этот, думая, что я трушу, принял гордыйвид, хотя до сей минуты тусклая бледность покрывала его щеки. С тех пор какмы приехали, он в первый раз поднял на меня глаза; но во взгляде его былокакое-то беспокойство, изобличавшее внутреннюю борьбу. - Объясните ваши условия, - сказал он, - и все, что я могу для вассделать, то будьте уверены... - Вот мои условия: вы нынче же публично откажетесь от своей клеветы ибудете просить у меня извинения... - Милостивый государь, я удивляюсь, как вы смеете мне предлагать такиевещи?.. - Что ж я вам мог предложить, кроме этого?.. - Мы будем стреляться... Я пожал плечами. - Пожалуй; только подумайте, что один из нас непременно будет убит. - Я желаю, чтобы это были вы... - А я так уверен в противном... Он смутился, покраснел, потом принужденно захохотал. Капитан взял его под руку и отвел в сторону; они долго шептались. Яприехал в довольно миролюбивом расположении духа, но все это начинало менябесить. Ко мне подошел доктор. - Послушайте, - сказал он с явным беспокойством, - вы, верно, забылипро их заговор?.. Я не умею зарядить пистолета, но в этом случае... Выстранный человек! Скажите им, что вы знаете их намерение, и они непосмеют... Что за охота! подстрелят вас как птицу... - Пожалуйста, не беспокойтесь, доктор, и погодите... Я все так устрою,что на их стороне не будет никакой выгоды. Дайте им пошептаться... - Господа, это становится скучно! - сказал я им громко, - драться такдраться; вы имели время вчера наговориться... - Мы готовы, - отвечал капитан. - Становитесь, господа!.. Доктор,извольте отмерить шесть шагов... - Становитесь! - повторил Иван Игнатьич пискливым голосом. - Позвольте! - сказал я, - еще одно условие; так как мы будем дратьсянасмерть, то мы обязаны сделать все возможное, чтоб это осталось тайною ичтоб секунданты наши не были в ответственности. Согласны ли вы?.. - Совершенно согласны. - Итак, вот что я придумал. Видите ли на вершине этой отвесной скалы,направо, узенькую площадку? оттуда до низу будет сажен тридцать, если небольше; внизу острые камни. Каждый из нас станет на самом краю площадки;таким образом, даже легкая рана будет смертельна: это должно быть согласно свашим желанием, потому что вы сами назначили шесть шагов. Тот, кто будетранен, полетит непременно вниз и разобьется вдребезги; пулю доктор вынет. Итогда можно будет очень легко объяснить эту скоропостижную смерть неудачнымпрыжком. Мы бросим жребий, кому первому стрелять. Объявляю вам в заключение,что иначе я не буду драться. - Пожалуй! - сказал драгунский капитан, посмотрев выразительно наГрушницкого, который кивнул головой в знак согласия. Лицо его ежеминутноменялось. Я его поставил в затруднительное положение. Стреляясь приобыкновенных условиях, он мог целить мне в ногу, легко меня ранить иудовлетворить таким образом свою месть, не отягощая слишком своей совести;но теперь он должен был выстрелить на воздух, или сделаться убийцей, или,наконец, оставить свой подлый замысел и подвергнуться одинаковой со мноюопасности. В эту минуту я не желал бы быть на его месте. Он отвел капитана всторону и стал говорить ему что-то с большим жаром; я видел, как посиневшиегубы его дрожали; но капитан от него отвернулся с презрительной улыбкой. "Тыдурак! - сказал он Грушницкому довольно громко, - ничего не понимаешь!Отправимтесь же, господа!" Узкая тропинка вела между кустами на крутизну; обломки скал составлялишаткие ступени этой природной лестницы; цепляясь за кусты, мы сталикарабкаться. Грушницкий шел впереди, за ним его секунданты, а потом мы сдоктором. - Я вам удивляюсь, - сказал доктор, пожав мне крепко руку. - Дайтепощупать пульс!.. О-го! лихорадочный!.. но на лице ничего не заметно...только глаза у вас блестят ярче обыкновенного. Вдруг мелкие камни с шумом покатились нам под ноги. Что это? Грушницкийспоткнулся, ветка, за которую он уцепился, изломилась, и он скатился бы внизна спине, если б его секунданты не поддержали. - Берегитесь! - закричал я ему, - не падайте заранее; это дурнаяпримета. Вспомните Юлия Цезаря! Вот мы взобрались на вершину выдавшейся скалы: площадка была покрытамелким песком, будто нарочно для поединка. Кругом, теряясь в золотом туманеутра, теснились вершины гор, как бесчисленное стадо, и Эльборус на югевставал белою громадой, замыкая цепь льдистых вершин, между которых ужбродили волокнистые облака, набежавшие с востока. Я подошел к краю площадкии посмотрел вниз, голова чуть-чуть у меня не закружилась, там внизу казалосьтемно и холодно, как в гробе; мшистые зубцы скал, сброшенных грозою ивременем, ожидали своей добычи. Площадка, на которой мы должны были драться, изображала почтиправильный треугольник. От выдавшегося угла отмерили шесть шагов и решили,что тот, кому придется первому встретить неприятельский огонь, станет насамом углу, спиною к пропасти; если он не будет убит, то противникипоменяются местами. Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его; вдуше его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы клучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать... Яхотел дать себе полное право не щадить его, если бы судьба меня помиловала.Кто не заключал таких условий с своею совестью? - Бросьте жребий, доктор! - сказал капитан. Доктор вынул из кармана серебряную монету и поднял ее кверху. - Решетка! - закричал Грушницкий поспешно, как человек, которого вдругразбудил дружеский толчок. - Орел! - сказал я. Монета взвилась и упала звеня; все бросились к ней. - Вы счастливы, - сказал я Грушницкому, - вам стрелять первому! Нопомните, что если вы меня не убьете, то я не промахнусь - даю вам честноеслово. Он покраснел; ему было стыдно убить человека безоружного; я глядел нанего пристально; с минуту мне казалось, что он бросится к ногам моим, умоляяо прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему оставалось односредство - выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит на воздух!Одно могло этому помешать: мысль, что я потребую вторичного поединка. - Пора! - шепнул мне доктор, дергая за рукав, - если вы теперь нескажете, что мы знаем их намерения, то все пропало. Посмотрите, он ужзаряжает... если вы ничего не скажете, то я сам... - Ни за что на свете, доктор! - отвечал я, удерживая его за руку, - вывсе испортите; вы мне дали слово не мешать... Какое вам дело? Может быть, яхочу быть убит... Он посмотрел на меня с удивлением. - О, это другое!.. только на меня на том свете не жалуйтесь... Капитан между тем зарядил свои пистолеты, подал один Грушницкому, сулыбкою шепнув ему что-то; другой мне. Я стал на углу площадки, крепко упершись левой ногою в камень инаклонясь немного наперед, чтобы в случае легкой раны не опрокинуться назад. Грушницкий стал против меня и по данному знаку начал подниматьпистолет. Колени его дрожали. Он целил мне прямо в лоб... Неизъяснимое бешенство закипело в груди моей. Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся ксвоему секунданту. - Не могу, - сказал он глухим голосом. - Трус! - отвечал капитан. Выстрел раздался. Пуля оцарапала мне колено. Я невольно сделалнесколько шагов вперед, чтоб поскорей удалиться от края. - Ну, брат Грушницкий, жаль, что промахнулся! - сказал капитан, -теперь твоя очередь, становись! Обними меня прежде: мы уж не увидимся! - Ониобнялись; капитан едва мог удержаться от смеха. - Не бойся, - прибавил он,хитро взглянув на Грушницкого, - все вздор на свете!.. Натура - дура, судьба- индейка, а жизнь - копейка! После этой трагической фразы, сказанной с приличною важностью, онотошел на свое место; Иван Игнатьич со слезами обнял также Грушницкого, ивот он остался один против меня. Я до сих пор стараюсь объяснить себе,какого роду чувство кипело тогда в груди моей: то было и досадаоскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, чтоэтот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью наменя глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя никакой опасности,хотел меня убить как собаку, ибо раненный в ногу немного сильнее, я бынепременно свалился с утеса. Я несколько минут смотрел ему пристально в лицо, стараясь заметить хотьлегкий след раскаяния. Но мне показалось, что он удерживал улыбку. - Я вам советую перед смертью помолиться богу, - сказал я ему тогда. - Не заботьтесь о моей душе больше чем о своей собственной. Об одномвас прошу: стреляйте скорее. - И вы не отказываетесь от своей клеветы? не просите у меня прощения?..Подумайте хорошенько: не говорит ли вам чего-нибудь совесть? - Господин Печорин! - закричал драгунский капитан, - вы здесь не длятого, чтоб исповедовать, позвольте вам заметить... Кончимте скорее; неравнокто-нибудь проедет по ущелью - и нас увидят. - Хорошо, доктор, подойдите ко мне. Доктор подошел. Бедный доктор! он был бледнее, чем Грушницкий десятьминут тому назад. Следующие слова я произнес нарочно с расстановкой, громко и внятно, какпроизносят смертный приговор: - Доктор, эти господа, вероятно, второпях, забыли положить пулю в мойпистолет: прошу вас зарядить его снова, - и хорошенько! - Не может быть! - кричал капитан, - не может быть! я зарядил обапистолета; разве что из вашего пуля выкатилась... это не моя вина! - А вы неимеете права перезаряжать... никакого права... это совершенно против правил;я не позволю... - Хорошо! - сказал я капитану, - если так, то мы будем с вамистреляться на тех же условиях... Он замялся. Грушницкий стоял, опустив голову на грудь, смущенный и мрачный. - Оставь их! - сказал он наконец капитану, который хотел вырватьпистолет мой из рук доктора... - Ведь ты сам знаешь, что они правы. Напрасно капитан делал ему разные знаки, - Грушницкий не хотел исмотреть. Между тем доктор зарядил пистолет и подал мне. Увидев это, капитанплюнул и топнул ногой. - Дурак же ты, братец, - сказал он, - пошлый дурак!.. Уж положился наменя, так слушайся во всем... Поделом же тебе! околевай себе, как муха... -Он отвернулся и, отходя, пробормотал: - А все-таки это совершенно противправил. - Грушницкий! - сказал я, - еще есть время; откажись от своей клеветы,и я тебе прощу все. Тебе не удалось меня подурачить, и мое самолюбиеудовлетворено; - вспомни - мы были когда-то друзьями... Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали. - Стреляйте! - отвечал он, - я себя презираю, а вас ненавижу. Если выменя не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нетместа... Я выстрелил... Когда дым рассеялся, Грушницкого на площадке не было. Только прахлегким столбом еще вился на краю обрыва. Все в один голос вскрикнули. - Finita la comedia!15 - сказал я доктору. Он не отвечал и с ужасом отвернулся. Я пожал плечами и раскланялся с секундантами Грушницкого. Спускаясь по тропинке вниз, я заметил между расселинами скалокровавленный труп Грушницкого. Я невольно закрыл глаза... Отвязав лошадь, яшагом пустился домой. У меня на сердце был камень. Солнце казалось мнетускло, лучи его меня не грели. Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был бымне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, яехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коняназад и стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал кКисловодску, измученный, на измученной лошади. Лакей мой сказал мне, что заходил Вернер, и подал мне две записки: однуот него, другую... от Веры. Я распечатал первую, она была следующего содержания: "Все устроено как можно лучше: тело привезено обезображенное, пуля изгруди вынута. Все уверены, что причиною его смерти несчастный случай; толькокомендант, которому, вероятно, известна ваша ссора, покачал головой, ноничего не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и вы можете спатьспокойно... если можете... Прощайте..." Я долго не решался открыть вторую записку... Что могла она мнеписать?.. Тяжелое предчувствие волновало мою душу. Вот оно, это письмо, которого каждое слово неизгладимо врезалось в моейпамяти: "Я пишу к тебе в полной уверенности, что мы никогда больше не увидимся.Несколько лет тому назад, расставаясь с тобою, я думала то же самое; но небубыло угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабоесердце покорилось снова знакомому голосу... ты не будешь презирать меня заэто, не правда ли? Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я обязанасказать тебе все, что накопилось на моем сердце с тех пор, как оно тебялюбит. Я не стану обвинять тебя - ты поступил со мною, как поступил бывсякий другой мужчина: ты любил меня как собственность, как источникрадостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна иоднообразна. Я это поняла сначала... Но ты был несчастлив, и я пожертвоваласобою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь тыпоймешь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких условий. Прошло стех пор много времени: я проникла во все тайны души твоей... и убедилась,что то была надежда напрасная. Горько мне было! Но моя любовь срослась сдушой моей: она потемнела, но не угасла. Мы расстаемся навеки; однако ты можешь быть уверен, что я никогда небуду любить другого: моя душа истощила на тебя все свои сокровища, своислезы и надежды. Любившая раз тебя не может смотреть без некоторогопрезрения на прочих мужчин, не потому, чтоб ты был лучше их, о нет! но втвоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордоеи таинственное; в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть властьнепобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком злоне бывает так привлекательно, ничей взор не обещает столько блаженства,никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не можетбыть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не стараетсяуверить себя в противном. Теперь я должна тебе объяснить причину моего поспешного отъезда; онатебе покажется маловажна, потому что касается до одной меня. Нынче поутру мой муж вошел ко мне и рассказал про твою ссору сГрушницким. Видно, я очень переменилась в лице, потому что он долго ипристально смотрел мне в глаза; я едва не упала без памяти при мысли, что тынынче должен драться и что я этому причиной; мне казалось, что я сойду сума... но теперь, когда я могу рассуждать, я уверена, что ты останешься жив:невозможно, чтоб ты умер без меня, невозможно! Мой муж долго ходил покомнате; я не знаю, что он мне говорил, не помню, что я ему отвечала...верно, я ему сказала, что я тебя люблю... Помню только, что под конец нашегоразговора он оскорбил меня ужасным словом и вышел. Я слышала, как он велелзакладывать карету... Вот уж три часа, как я сижу у окна и жду твоеговозврата... Но ты жив, ты не можешь умереть!.. Карета почти готова...Прощай, прощай... Я погибла, - но что за нужда?.. Если б я могла бытьуверена, что ты всегда меня будешь помнить, - не говорю уж любить, - нет,только помнить... Прощай; идут... я должна спрятать письмо... Не правда ли, ты не любишь Мери? ты не женишься на ней? Послушай, тыдолжен мне принести эту жертву: я для тебя потеряла все на свете..." Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, котороговодили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощаднопогонял измученного коня, который, хрипя и весь в пене, мчал меня покаменистой дороге. Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор;в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо иоднообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее вПятигорске молотком ударяла мне в сердце! - одну минуту, еще одну минутувидеть ее, проститься, пожать ей руку... Я молился, проклинал плакал,смеялся... нет, ничто не выразит моего беспокойства, отчаяния!.. Привозможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете -дороже жизни, чести, счастья! Бог знает, какие странные, какие бешеныезамыслы роились в голове моей... И между тем я все скакал, погоняябеспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза двауж спотыкнулся на ровном месте... Оставалось пять верст до Ессентуков -казачьей станицы, где я мог пересесть на другую лошадь. Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десятьминут! Но вдруг поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, накрутом повороте, он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его,дергаю за повод - напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые егозубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потерявпоследнюю надежду; попробовал идти пешком - ноги мои подкосились; изнуренныйтревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал. И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слези рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все моехладнокровие - исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б вэту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся. Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую голову и мыслипришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастьембесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? - ее видеть? - зачем? не всели кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моихвоспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться. Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем, может быть, этомупричиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты противдула пистолета и пустой желудок. Все к лучшему! это новое страдание, говоря военным слогом, сделало вомне счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно, если б я непроехался верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцатьверст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих. Я возвратился в Кисловодск в пять часов утра, бросился на постель изаснул сном Наполеона после Ватерлоо. Когда я проснулся, на дворе уж было темно. Я сел у отворенного окна,расстегнул архалук - и горный ветер освежил грудь мою, еще не успокоеннуютяжелым сном усталости. Вдали за рекою, сквозь верхи густых лип, ееосеняющих, мелькали огне в строеньях крепости и слободки. На дворе у нас всебыло тихо, в доме княгини было темно. Взошел доктор: лоб у него был нахмурен; и он, против обыкновения, непротянул мне руки. - Откуда вы, доктор? - От княгини Лиговской; дочь ее больна - расслабление нервов... Да не вэтом дело, а вот что: начальство догадывается, и хотя ничего нельзя доказатьположительно, однако я вам советую быть осторожнее. Княгиня мне говориланынче, что она знает, что вы стрелялись за ее дочь. Ей все этот старичокрассказал... как бишь его? Он был свидетелем вашей стычки с Грушницким вресторации. Я пришел вас предупредить. Прощайте. Может быть, мы больше неувидимся, вас ушлют куда-нибудь. Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку... и если б япоказал ему малейшее на это желание, то он бросился бы мне на шею; но яостался холоден, как камень - и он вышел. Вот люди! все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка,помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства,- а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием от того, кто имелсмелость взять на себя всю тягость ответственности. Все они таковы, дажесамые добрые, самые умные!.. На другой день утром, получив приказание от высшего начальстваотправиться в крепость Н., я зашел к княгине проститься. Она была удивлена, когда на вопрос ее: имею ли я ей сказать что-нибудьособенно важное? - я отвечал, что желаю ей быть счастливой и прочее. - А мне нужно с вами поговорить очень серьезно. Я сел молча. Явно было, что она не знала, с чего начать; лицо ее побагровело, пухлыеее пальцы стучали по столу; наконец она начала так, прерывистым голосом: - Послушайте, мсье Печорин! я думаю, что вы благородный человек. Я поклонился. - Я даже в этом уверена, - продолжала она, - хотя ваше поведениенесколько сомнительно; но у вас могут быть причины, которых я не знаю, иих-то вы должны теперь мне поверить. Вы защитили дочь мою от клеветы,стрелялись за нее, - следственно, рисковали жизнью... Не отвечайте, я знаю,что вы в этом не признаетесь, потому что Грушницкий убит (онаперекрестилась). Бог ему простит - и, надеюсь, вам также!.. Это до меня некасается, я не смею осуждать вас, потому что дочь моя хотя невинно, но былаэтому причиною. Она мне все сказала... я думаю, все: вы изъяснились ей влюбви... она вам призналась в своей (тут княгиня тяжело вздохнула). Но онабольна, и я уверена, что это не простая болезнь! Печаль тайная ее убивает;она не признается, но я уверена, что вы этому причиной... Послушайте: вы,может быть, думаете, что я ищу чинов, огромного богатства, - разуверьтесь! яхочу только счастья дочери. Ваше теперешнее положение незавидно, но ономожет поправиться: вы имеете состояние; вас любит дочь моя, она воспитанатак, что составит счастие мужа, - я богата, она у меня одна... Говорите, чтовас удерживает?.. Видите, я не должна бы была вам всего этого говорить, но яполагаюсь на ваше сердце, на вашу честь; вспомните, у меня одна дочь...одна... Она заплакала. - Княгиня, - сказал я, - мне невозможно отвечать вам; позвольте мнепоговорить с вашей дочерью наедине... - Никогда! - воскликнула она, встав со стула в сильном волнении. - Как хотите, - отвечал я, приготовляясь уйти. Она задумалась, сделала мне знак рукою, чтоб я подождал, и вышла. Прошло минут пять; сердце мое сильно билось, но мысли были спокойны,голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к милой Мери,но старания мои были напрасны. Вот двери отворились, и вошла она, Боже! как переменилась с тех пор,как я не видал ее, - а давно ли? Дойдя до середины комнаты, она пошатнулась; я вскочил, подал ей руку идовел ее до кресел. Я стоял против нее. Мы долго молчали; ее большие глаза, исполненныенеизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее на надежду;ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные руки, сложенные наколенах, были так худы и прозрачны, что мне стало жаль ее. - Княжна, - сказал я, - вы знаете, что я над вами смеялся?.. Вы должныпрезирать меня. На ее щеках показался болезненный румянец. Я продолжал: - Следственно, вы меня любить не можете... Она отвернулась, облокотилась на стол, закрыла глаза рукою, и мнепоказалось, что в них блеснули слезы. - Боже мой! - произнесла она едва внятно. Это становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал к ногам ее. - Итак, вы сами видите, - сказал я сколько мог твердым голосом и спринужденной усмешкой, - вы сами видите, что я не могу на вас жениться, еслиб вы даже этого теперь хотели, то скоро бы раскаялись. Мой разговор с вашейматушкой принудил меня объясниться с вами так откровенно и так грубо; янадеюсь, что она в заблуждении: вам легко ее разуверить. Вы видите, я играюв ваших глазах самую жалкую и гадкую роль, и даже в этом признаюсь; вот все,что я могу для вас сделать. Какое бы вы дурное мнение обо мне ни имели, яему покоряюсь... Видите ли, я перед вами низок. Не правда ли, если даже выменя и любили, то с этой минуты презираете? Она обернулась ко мне бледная, как мрамор, только глаза ее чудесносверкали. - Я вас ненавижу... - сказала она. Я поблагодарил, поклонился почтительно и вышел. Через час курьерская тройка мчала меня из Кисловодска. За нескольковерст до Ессентуков я узнал близ дороги труп моего лихого коня; седло былоснято - вероятно, проезжим казаком, - и вместо седла на спине его сидели дваворона. Я вздохнул и отвернулся... И теперь, здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслиюпрошедшее. спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытыймне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?.. Нет, ябы не ужился с этой долею! Я, как матрос, рожденный и выросший на палуберазбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный наберег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети емумирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушиваетсяк однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: немелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек,желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалуотделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустыннойпристани... 1 серо-жемчужного цвета (франц.). 2 красновато-бурого цвета (франц.). 3 по-мужицки (франц.). 4 Милый мой, я ненавижу людей, чтобы их не презирать, потому что иначежизнь была бы слишком отвратительным фарсом (франц.). 5 Милый мой, я презираю женщин, чтобы не любить их, потому что иначежизнь была бы слишком нелепой мелодрамой (франц.). 6 на пикник (франц.). 7 Боже мой, черкес!.. (франц.) 8 Не бойтесь, сударыня, - я не более опасен, чем ваш кавалер (франц.). 9 Это презабавно!.. (франц.) 10 Благодарю вас, сударь (франц.). 11 Позвольте... (от франц. pemetter.) 12 на мазурку... (франц.). 13 Очаровательно! прелестно! (франц.) 14 руку и сердце (франц.). 15 Комедия окончена! (итал.)IIIФАТАЛИСТ Мне как-то раз случилось прожить две недели в казачьей станице на левомфланге; тут же стоял батальон пехоты; офицеры собирались друг у другапоочередно, по вечерам играли в карты. Однажды, наскучив бостоном и бросив карты под стол, мы засиделись умайора С*** очень долго; разговор, против обыкновения, был занимателен.Рассуждали о том, что мусульманское поверье, будто судьба человека написанана небесах, находит и между нами, христианами, многих поклонников; каждыйрассказывал разные необыкновенные случаи pro или contra. - Все это, господа, ничего не доказывает, - сказал старый майор, - ведьникто из вас не был свидетелем тех странных случаев, которыми подтверждаетесвои мнения? - Конечно, никто, сказали многие, - но мы слышали от верных людей... - Все это вздор! - сказал кто-то, - где эти верные люди, видевшиесписок, на котором назначен час нашей смерти?.. И если точно естьпредопределение, то зачем нам дана воля, рассудок? почему мы должны даватьотчет в наших поступках? В это время один офицер, сидевший в углу комнаты, встал, и медленноподойдя к столу, окинул всех спокойным взглядом. Он был родом серб, каквидно было из его имени. Наружность поручика Вулича отвечала вполне его характеру. Высокий рости смуглый цвет лица, черные волосы, черные проницательные глаза, большой, ноправильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечноблуждавшая на губах его, - все это будто согласовалось для того, чтобпридать ему вид существа особенного, не способного делиться мыслями истрастями с теми, которых судьба дала ему в товарищи. Он был храбр, говорил мало, но резко; никому не поверял своих душевныхи семейных тайн; вина почти вовсе не пил, за молодыми казачками, - которыхпрелесть трудно достигнуть, не видав их, он никогда не волочился. Говорили,однако, что жена полковника была неравнодушна к его выразительным глазам; ноон не шутя сердился, когда об этом намекали. Была только одна страсть, которой он не таил: страсть к игре. Зазеленым столом он забывал все, и обыкновенно проигрывал; но постоянныенеудачи только раздражали его упрямство. Рассказывали, что раз, во времяэкспедиции, ночью, он на подушке метал банк, ему ужасно везло. Вдруграздались выстрелы, ударили тревогу, все вскочили и бросились к оружию."Поставь ва-банк!" - кричал Вулич, не подымаясь, одному из самых горячихпонтеров. "Идет семерка", - отвечал тот, убегая. Несмотря на всеобщуюсуматоху, Вулич докинул талью, карта была дана. Когда он явился в цепь, там была уж сильная перестрелка. Вулич незаботился ни о пулях, ни о шашках чеченских: он отыскивал своего счастливогопонтера. - Семерка дана! - закричал он, увидав его наконец в цепи застрельщиков,которые начинали вытеснять из лесу неприятеля, и, подойдя ближе, он вынулсвой кошелек и бумажник и отдал их счастливцу, несмотря на возражения онеуместности платежа. Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперед,увлек за собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно перестреливалсяс чеченцами. Когда поручик Вулич подошел к столу, то все замолчали, ожидая от негокакой-нибудь оригинальной выходки. - Господа! - сказал он (голос его был спокоен, хотя тоном нижеобыкновенного), - господа! к чему пустые споры? Вы хотите доказательств: явам предлагаю испробовать на себе, может ли человек своевольно располагатьсвоею жизнью, или каждому из нас заранее назначена роковая минута... Комуугодно? - Не мне, не мне! - раздалось со всех сторон, - вот чудак! придет же вголову!.. - Предлагаю пари! - сказал я шутя. - Какое? - Утверждаю, что нет предопределения, - сказал я, высыпая на столдесятка два червонцев - все, что было у меня в кармане. - Держу, - отвечал Вулич глухим голосом. Майор, вы будете судьею; вотпятнадцать червонцев, остальные пять вы мне должны, и сделайте мне дружбуприбавить их к этим. - Хорошо, - сказал майор, - только не понимаю, право, в чем дело и каквы решите спор?.. Вулич вышел молча в спальню майора; мы за ним последовали. Он подошел кстене, на которой висело оружие, и наудачу снял с гвоздя один изразнокалиберных пистолетов; мы еще его не понимали; но когда он взвел куроки насыпал на полку пороху, то многие, невольно вскрикнув, схватили его заруки. - Что ты хочешь делать? Послушай, это сумасшествие! - закричали ему. - Господа! - сказал он медленно, освобождая свои руки, - кому угоднозаплатить за меня двадцать червонцев? Все замолчали и отошли. Вулич вышел в другую комнату и сел у стола; все последовали за ним: онзнаком пригласил нас сесть кругом. Молча повиновались ему: в эту минуту онприобрел над нами какую-то таинственную власть. Я пристально посмотрел ему вглаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий взгляд,и бледные губы его улыбнулись; но, несмотря на его хладнокровие, мнеказалось, я читал печать смерти на бледном лице его. Я замечал, и многиестарые воины подтверждали мое замечание, что часто на лице человека, которыйдолжен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечатокнеизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться. - Вы нынче умрете! - сказал я ему. Он быстро ко мне обернулся, но отвечал медленно и спокойно: - Может быть, да, может быть, нет... Потом, обратясь к майору, спросил:заряжен ли пистолет? Майор в замешательстве не помнил хорошенько. - Да полно, Вулич! - закричал кто-то, - уж, верно, заряжен, коли вголовах висел, что за охота шутить!.. - Глупая шутка! - подхватил другой. - Держу пятьдесят рублей против пяти, что пистолет не заряжен! -закричал третий. Составились новые пари. Мне надоела эта длинная церемония. - Послушайте, - сказал я, - или застрелитесь, или повесьте пистолет напрежнее место, и пойдемте спать. - Разумеется, - воскликнули многие, - пойдемте спать. - Господа, я вас прошу не трогаться с места! - сказал Вулич, приставядуло пистолета ко лбу. Все будто окаменели. - Господин Печорин, прибавил он, - возьмите карту и бросьте вверх. Я взял со стола, как теперь помню, червонного туза и бросил кверху:дыхание у всех остановилось; все глаза, выражая страх и какое-тонеопределенное любопытство, бегали от пистолета к роковому тузу, который,трепеща на воздухе, опускался медленно; в ту минуту, как он коснулся стола,Вулич спустил курок... осечка! - Слава Богу! - вскрикнули многие, - не заряжен... - Посмотрим, однако ж, - сказал Вулич. Он взвел опять курок, прицелилсяв фуражку, висевшую над окном; выстрел раздался - дым наполнил комнату.Когда он рассеялся, сняли фуражку: она была пробита в самой середине и пуляглубоко засела в стене. Минуты три никто не мог слова вымолвить. Вулич пересыпал в свой кошелекмои червонцы. Пошли толки о том, отчего пистолет в первый раз не выстрелил; иныеутверждали, что, вероятно, полка была засорена, другие говорили шепотом, чтопрежде порох был сырой и что после Вулич присыпал свежего; но я утверждал,что последнее предположение несправедливо, потому что я во все время неспускал глаз с пистолета. - Вы счастливы в игре, - сказал я Вуличу... - В первый раз от роду, - отвечал он, самодовольно улыбаясь, - этолучше банка и штосса. - Зато немножко опаснее. - А что? вы начали верить предопределению? - Верю; только не понимаю теперь, отчего мне казалось, будто вынепременно должны нынче умереть... Этот же человек, который так недавно метил себе преспокойно в лоб,теперь вдруг вспыхнул и смутился. - Однако же довольно! - сказал он, вставая, пари наше кончилось, итеперь ваши замечания, мне кажется, неуместны... - Он взял шапку и ушел. Этомне показалось странным - и недаром!.. Скоро все разошлись по домам, различно толкуя о причудах Вулича и,вероятно, в один голос называя меня эгоистом, потому что я держал парипротив человека, который хотел застрелиться; как будто он без меня не могнайти удобного случая!.. Я возвращался домой пустыми переулками станицы; месяц, полный икрасный, как зарево пожара, начинал показываться из-за зубчатого горизонтадомов; звезды спокойно сияли на темно-голубом своде, и мне стало смешно,когда я вспомнил, что были некогда люди премудрые, думавшие, что светиланебесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или закакие-нибудь вымышленные права!.. И что ж? эти лампады, зажженные, по ихмнению, только для того, чтобы освещать их битвы и торжества, горят спрежним блеском, а их страсти и надежды давно угасли вместе с ними, какогонек, зажженный на краю леса беспечным странником! Но зато какую силу волипридавала им уверенность, что целое небо со своими бесчисленными жителями наних смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!.. А мы, их жалкиепотомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения истраха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежномконце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, нидаже для собственного счастия, потому знаем его невозможность и равнодушнопереходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одногозаблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже тогонеопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа вовсякой борьбе с людьми или судьбою... И много других подобных дум проходило в уме моем; я их не удерживал,потому что не люблю останавливаться на какой-нибудь отвлеченной мысли. И кчему это ведет?.. В первой молодости моей я был мечтателем, я любил ласкатьпопеременно то мрачные, то радужные образы, которые рисовало мне беспокойноеи жадное воображение. Но что от этого мне осталось? одна усталость, какпосле ночной битвы с привидением, и смутное воспоминание, исполненноесожалений. В этой напрасной борьбе я истощил и жар души, и постоянство воли,необходимое для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив ее ужемысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражаниедавно ему известной книге. Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокоевпечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперьпредопределению или нет, но в этот вечер я ему твердо верил: доказательствобыло разительно, и я, несмотря на то, что посмеялся над нашими предками и ихуслужливой астрологией, попал невольно в их колею но я остановил себявовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительнои ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и стал смотретьпод ноги. Такая предосторожность была очень кстати: я чуть-чуть не упал,наткнувшись на что-то толстое и мягкое, но, по-видимому, неживое. Наклоняюсь- месяц уж светил прямо на дорогу - и что же? предо мною лежала свинья,разрубленная пополам шашкой... Едва я успел ее осмотреть, как услышал шумшагов: два казака бежали из переулка, один подошел ко мне и спросил, невидал ли я пьяного казака, который гнался за свиньей. Я объявил им, что невстречал казака, и указал на несчастную жертву его неистовой храбрости. - Экой разбойник! - сказал второй казак, - как напьется чихиря, так ипошел крошить все, что ни попало. Пойдем за ним, Еремеич, надо его связать,а то... Они удалились, а я продолжал свой путь с большей осторожностью инаконец счастливо добрался до своей квартиры. Я жил у одного старого урядника, которого любил за добрый его нрав, аособенно за хорошенькую дочку Настю. Она, по обыкновению, дожидалась меня у калитки, завернувшись в шубку;луна освещала ее милые губки, посиневшие от ночного холода. Узнав меня, онаулыбнулась, но мне было не до нее. "Прощай, Настя", - сказал я, проходямимо. Она хотела что-то отвечать, но только вздохнула. Я затворил за собою дверь моей комнаты, засветил свечку и бросился напостель; только сон на этот раз заставил себя ждать более обыкновенного. Ужвосток начинал бледнеть, когда я заснул, но - видно, было написано нанебесах, что в эту ночь я не высплюсь. В четыре часа утра два кулаказастучали ко мне в окно. Я вскочил: что такое?.. "Вставай, одевайся!" -кричало мне несколько голосов. Я наскоро оделся и вышел. "Знаешь, чтослучилось?" - сказали мне в один голос три офицера, пришедшие за мною; онибыли бледны как смерть. - Что? - Вулич убит. Я остолбенел. - Да, убит - продолжали они, - пойдем скорее. - Да куда же? - Дорогой узнаешь. Мы пошли. Они рассказали мне все, что случилось, с примесью разныхзамечаний насчет странного предопределения, которое спасло его от неминуемойсмерти за полчаса до смерти. Вулич шел один по темной улице: на негонаскочил пьяный казак, изрубивший свинью и, может быть, прошел бы мимо, незаметив его, если б Вулич, вдруг остановясь, не сказал: "Кого ты, братец,ищешь" - "Тебя!" - отвечал казак, ударив его шашкой, и разрубил его от плечапочти до сердца... Два казака, встретившие меня и следившие за убийцей,подоспели, подняли раненого, но он был уже при последнем издыхании и сказалтолько два слова: "Он прав!" Я один понимал темное значение этих слов: ониотносились ко мне; я предсказал невольно бедному его судьбу; мой инстинкт необманул меня: я точно прочел на его изменившемся лице печать близкойкончины. Убийца заперся в пустой хате, на конце станицы. Мы шли туда. Множествоженщин бежало с плачем в ту же сторону; по временам опоздавший казаквыскакивал на улицу, второпях пристегивая кинжал, и бегом опережал нас.Суматоха была страшная. Вот наконец мы пришли; смотрим: вокруг хаты, которой двери и ставнизаперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо между собою:женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди их бросилось мне в глазазначительное лицо старухи, выражавшее безумное отчаяние. Она сидела натолстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая голову руками: тобыла мать убийцы. Ее губы по временам шевелились: молитву они шептали илипроклятие? Между тем надо было на что-нибудь решиться и схватить преступника.Никто, однако, не отважился броситься первым. Я подошел к окну и посмотрел вщель ставня: бледный, он лежал на полу, держа в правой руке пистолет;окровавленная шашка лежала возле него. Выразительные глаза его страшновращались кругом; порою он вздрагивал и хватал себя за голову, как будтонеясно припоминая вчерашнее. Я не прочел большой решимости в этомбеспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не велит выломать дверьи броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после,когда он совсем опомнится. В это время старый есаул подошел к двери и назвал его по имени; тототкликнулся. - Согрешил, брат Ефимыч, - сказал есаул, - так уж нечего делать,покорись! - Не покорюсь! - отвечал казак. - Побойся Бога. Ведь ты не чеченец окаянный, а честный христианин; ну,уж коли грех твой тебя попутал, нечего делать: своей судьбы не минуешь! - Не покорюсь! - закричал казак грозно, и слышно было, как щелкнулвзведенный курок. - Эй, тетка! - сказал есаул старухе, - поговори сыну, авось тебяпослушает... Ведь это только бога гневить. Да посмотри, вот и господа уж двачаса дожидаются. Старуха посмотрела на него пристально и покачала головой. - Василий Петрович, - сказал есаул, подойдя к майору, - он не сдастся -я его знаю. А если дверь разломать, то много наших перебьет. Не прикажете лилучше его пристрелить? в ставне щель широкая. В эту минуту у меня в голове промелькнула странная мысль: подобноВуличу, я вздумал испытать судьбу. - Погодите, - сказал я майору, я его возьму живого. Велев есаулу завести с ним разговор и поставив у дверей трех казаков,готовых ее выбить, и броситься мне на помощь при данном знаке, я обошел хатуи приблизился к роковому окну. Сердце мое сильно билось. - Ах ты окаянный! - кричал есаул. - что ты, над нами смеешься, что ли?али думаешь, что мы с тобой не совладаем? - Он стал стучать в дверь изо всейсилы, я, приложив глаз к щели, следил за движениями казака, не ожидавшего сэтой стороны нападения, - и вдруг оторвал ставень и бросился в окно головойвниз. Выстрел раздался у меня над самым ухом, пуля сорвала эполет. Но дым,наполнивший комнату, помешал моему противнику найти шашку, лежавшую возленего. Я схватил его за руки; казаки ворвались, и не прошло трех минут, какпреступник был уж связан и отведен под конвоем. Народ разошелся. Офицерыменя поздравляли - точно, было с чем! После всего этого как бы, кажется, не сделаться фаталистом? Но ктознает наверное, убежден ли он в чем или нет?.. и как часто мы принимаем заубеждение обман чувств или промах рассудка!.. Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешаетрешительности характера - напротив, что до меня касается, то я всегда смелееиду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего неслучится - а смерти не минуешь! Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу все, что случилосьсо мною и чему был я свидетель, и пожелал узнать его мнение насчетпредопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его какмог, и тогда он сказал, значительно покачав головою: - Да-с! конечно-с! Это штука довольно мудреная!.. Впрочем, этиазиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны или не довольно крепкоприжмешь пальцем; признаюсь, не люблю я также винтовок черкесских; оникак-то нашему брату неприличны: приклад маленький, того и гляди, нособожжет... Зато уж шашки у них - просто мое почтение! Потом он примолвил, несколько подумав: - Да, жаль беднягу... Черт же его дернул ночью с пьянымразговаривать!.. Впрочем, видно, уж так у него на роду было написано... Больше я от него ничего не мог добиться: он вообще не любитметафизических прений. КонецГЕРОЙ НАШЕГО ВРЕМЕНИ Примечания к повести из Собрания сочинений в 4-х томах. Т. 4. М., "Правда", 1969 Впервые опубликовано: "Бэла" - в "Отечественных записках" (1839, т. 2,N 3); "Фаталист" - в "Отечественных записках" (1839, т. 6, N 11); "Тамань" -в "Отечественных записках" (1840, т. 8, N 2); первое отдельное изданиеполностью - СПб., 1840. Работа над романом была начата в 1838 году, азакончена в 1839 году. Предисловие к "Герою нашего времени" написано в 1841году и впервые появилось во втором издании романа (СПб., 1841). Композиционная особенность романа заключается в той последовательности,с которой расположены составляющие его повести: развитие сюжета связано не систорией жизни героя, а с историей знакомства автора с героем, то есть с"историей" раскрытия характера героя. Лишь мысленно переставив повести,можно восстановить хронологическую последовательность фактов жизни Печорина:1) по пути из Петербурга на Кавказ Печорин останавливается в Тамани("Тамань"); 2) после участия в военной экспедиции Печорин едет на воды иживет в Пятигорске и Кисловодске, где убивает на дуэли Грушницкого ("КняжнаМери"); 3) за это Печорина высылают в крепость под начальство МаксимаМаксимыча ("Бэла"); 4) из крепости Печорин отлучается на две недели вказачью станицу, где встречается с Вуличем ("Фаталист"); 5) через пять летпосле этого Печорин, уже вышедший в отставку и поживший в Петербурге, едет вПерсию и по дороге, во Владикавказе, встречается с Максимом Максимычем иавтором ("Максим Максимыч"); 6) на обратном пути из Персии Печорин умирает("Предисловие" к "Журналу Печорина"). Гурда - название лучших кавказских клинков (по имени оружейногомастера). "...как называет ее ученый Гамба, le Mont St.-Christophe" - французскийконсул в Тифлисе Жак-Франсуа Гамба в книге о путешествии по Кавказу ошибочноназвал Крестовую гору горой святого Кристофа. Юная Франция - группа молодых французских писателей романтическогонаправления (30-е годы XIX века); Гетева Миньона - героиня романа Гете "Ученические годы ВильгельмаМайстера", Последняя туча рассеянной бури" - первая строка стихотворения Пушкина"Туча". Римские авгуры - жрецы-гадатели. Марк Туллий Цицерон, писатель, оратори политический деятель Древнего Рима, в книге "О гадании" рассказывает, чтопри встрече друг с другом авгуры едва удерживались от смеха. Fievre lente - медленная горячка (франц.). "Смесь черкесскою с нижегородским" - перефразировка слов Чацкого из Iдействия комедии Грибоедова "Горе от ума": "Господствует еще смешеньеязыков: французского с нижегородским?" "Но смешивать два эти ремесла // Есть тьма охотников - я не из ихчисла" - не совсем точная цитата из III действия комедии "Горе от ума". "Ума холодных наблюдений // И сердца горестных замет" - строки изпосвящения к "Евгению Онегину". "...есть минуты, когда я понимаю Вампира..." - Вампир - геройодноименной повести Дж. У. Полидори, написанной по сюжету, отчастиподсказанному Байроном. "Берегитесь! Вспомните Юлия Цезаря!" - Согласно легенде, Юлий Цезарьоступился на пороге по пути в сенат, где он был убит заговорщиками. Фаталист - человек, верящий в судьбу (от латинского (fatum - судьба).
Представьтесь*
Ваш комментарий*